— Дай работу, тогда увидишь, — ответил он. — И под Новгородом так же работают, как у вас. Я не от дела бегу, а на труд иду. В монастыре сложа руки сидеть не позволят.
— Где позволить! Там не такой народ, чтобы без дела сидеть, все работники…
Семья уселась за обед.
Федор решился остаться батраком у Субботы. Он чувствовал, что силы ему изменят, если он пойдет теперь же дальше. Чем больше он говорил с Субботой и его женой о Соловках, тем яснее он сознавал, что было бы слишком опасно пускаться в дальний путь, не подкрепив своих истощенных сил. Тем не менее он не хотел и здесь даром есть хлеб и стал работать как настоящий батрак, как вполне здоровый человек. Принести воды, наколоть дров, починить рыбачьи сети или челнок, поправить то, что разваливалось в хозяйстве, все это он исполнял охотно, заботясь более всего о том, чтобы ничем не отличаться в труде от настоящих мужиков.
Но главною его обязанностью было пасти стадо овец.
С ними, опираясь на посох, в своем жалком рубище он отправлялся на заре далеко от деревни Хижей, подобно множеству других деревень, раскинувшейся на берегу Онежского озера, забирался на возвышенности, за лес, в поле со своими овцами и прежде, чем пасти словесных овец, пас бессловесных. Среди полного затишья северного леса, среди безлюдья, он отдыхал и телом, и душой. Много дум проходило в его голове в эти часы уединения — дум не о прошлом, не о блестящем дворе, не о чудной тихой комнатке с массою книг, не о казни и печалях родных и близких, так как все прошлое теперь умерло для него и он умер для этого прошлого, но дум о будущем, о полном превращении в крестьянина и о подвиге труда на пользу ближних. Казалось, он хотел упорной работой рука об руку с народом и среди народа загладить, так же как и молитвою, невольный грех своего происхождения, прошлого бездействия, минувших удобств, всего того, что было куплено на счет народного труда. Но, работая здесь, он многому научился, многое узнал, чего не могли ему сказать никакие проповеди того времени. Добродушные люди Суббота и его жена, их односельчане, жители деревни Хижей, или Хижин, открыли Федору глаза на изнанку тогдашней деревенской жизни. Чего не мог бы узнать из быта народа боярин, то легко мог узнать батрак, живя и работая изо дня в день с крестьянами, ничем не отличаясь от них. Полное отсутствие справедливости и правосудия, неопределенность тяжелых поборов, грабительство со стороны каждого власть имеющего, расстройство крестьянских хозяйств от лени и беспечности, гибельного пристрастия к водке, к страшно распространенной игре в зернь, неуменье распоряжаться даже своею собственностью вроде бестолковой рубки леса, все это он видел здесь близко и мог оценить и взвесить вполне. Порой его удивляло полное тупости равнодушие этих людей, даже относительно зажиточных, как семья Субботы, ко всяким внешним удобствам, к чистоте, к порядку; казалось, они, привыкнувшие к тому, что их всегда могут обобрать и ограбить, относились безучастно ко всей своей собственности — сегодня есть все, завтра может не быть ничего, что же дорожить всем этим, зачем заботиться об этом. Он подметил, особенно в женщинах, вроде жены Субботы, таких же словоохотливых и так же говоривших нараспев, как она, даже известную боязнь выказать свой достаток, известное стремление скрыть следы этого достатка куда-то в подполье, в лес; с этими чувствами, видимо, боролось другое, противоположное чувство — желание, чтобы люди не считали их нищими, беспорядочными и нехозяйственными людьми. Борьба этих противоречащих одно другому стремлений сказывалась ясно: то слышались жалобы на тяжелое положение, то говорилось, что, слава Богу, жить можно. Иногда его удивляло отсутствие всякой сноровки, всякой изобретательности в этих немного сонливых и малоподвижных детях севера. Совсем непривычный к крестьянскому труду, он делал все и скорее, и искуснее, и с большею легкостью, чем остальные крестьяне. Крестьяне дивились, когда он исполнял какую-нибудь работу.
— Сноровки у Федора страсть сколько! — говорил Суббота, наивно и простодушно изумляясь его изобретательности. — Силы мало, а сноровка велика. Ловок он больно.
— И уж как до работы лют, кажись, так бы и робил, рук не покладая, — выхваляла батрака и жена Субботы.
И прибавляла:
— Уж одно сказать: батрак, а ину пору сами говорим ему: довольно, оставь, работа не волк, в лес не убежит. Другого-то в спину толкать надо…
Слушатели шутливо замечали:
— Ну, да что ж, работа, видно, ему впрок идет: пришел — одни кости да кожа были, совсем лядащий парнишка был, а теперь вон и в тело вошел.
Действительно, Федор, несмотря на все свое трудолюбие, заметно поправился, окреп и поздоровел. Смолистый воздух хвойных деревьев сделал свое дело, и молодость взяла свое. На загорелом лице молодого человека заиграл снова румянец. Чувствуя в себе новые силы, Федор задумывался уже о продолжении путешествия. Все чаще и чаще, сидя где-нибудь на пригорке среди своих овец, он устремлял взгляд в синеющую даль. В воображении рисовалось безбрежное море с большой группой островов посередине, с рядом церквей, келий, крестов на холмах. И он твердил мысленно:
— Пора и в путь! Пора!
Дни начинали становиться короче, белых ночей уже давно не было, темные звездные ночи стали длинны, смеркалось уже рано. В Соловки нужно было добраться к октябрю, а то после и сообщения с островом не будет.
Суббота, его жена и все их домашние, начиная с ребятишек, сильно привыкли к усердному парню-работнику и жалели расстаться с ним! Их привязывали к нему не одно его усердие к труду и выносливость в работе, но что-то, чего они сами не могли бы назвать, — кротость, мягкость, спокойствие, степенность и всех покоряющая твердость. Когда он говорил, что так-то лучше сделать, чем иначе, — ему даже не противоречили, сознавая, что лучше его не придумать, что он даром на ветер слова не скажет. Не отличался он только веселостью, а иногда и просто начинал тосковать, стараясь, впрочем, скрыть эту тоску от других. В эти минуты безотчетной, но непреодолимой тоски он особенно любил свое уединение. Казалось, он готов бы был тогда бежать на край света. Зачем? Для чего? В этом он не мог дать себе отчета и только чувствовал, что не может победить этой тоски даже работою. Работа казалась ему недостаточною, хотелось больше и больше работать. Порой он задумывался: уж не жаль ли ему прошлого? Не томится ли он тоскою о прежней жизни? Нет, прошлое умерло для него, он вспоминал о нем с отвращением. О чем же эта тоска? Он молился, чтобы Бог избавил его от нее, как от тяжкого греха.
Путешествие было решено, как ни уговаривали его хозяева перезимовать у них. Волей-неволей пришлось расстаться с ним. Они понимали, что задерживать его нельзя: на святое дело идет человек, да и путь скоро прекратится в Соловки.
— Теперь, чай, все богомольцы с Соловков поразъехались? — замечал задумчиво Федор.
— Кому же зимовать охота, — говорили собеседники. — К октябрю всегда все разъезжаются, а кто теперь не уедет, тому и пути до весны не будет…
Федор задумывался.
А что, если кто из Москвы застрянет там? Так что же? Разве его кто-нибудь может узнать? И борода у него стала длиннее, и волосы на голове отросли, закурчавились, и загорел он, совсем как из красной меди кожа сделалась. Он смотрел на свои руки: загорелые, огрубевшие, мозолистые, они не напоминали теперь выхоленных белых рук боярского сына, не знавшего до тридцати лет никакого черного труда. Нет, его теперь не узнали бы сразу и отец с матерью!
Он решил, что надо идти в путь. Теперь он мог уже идти спокойнее: у него было немного заработанных денег; ему дали на дорогу хлеба.
— Не поминай лихом нас, грешных! — говорил ему на прощанье расчувствовавшийся Суббота.
— Меня прости, коли чем не угодил! — говорил, кланяясь ему Федор.
Жена Субботы вздыхала, горюя, что опять изведется парень в дороге.
Но он сам уже не боялся теперь ничего, чувствуя себя и сильным, и здоровым, и бодрым. Он пустился в путь где пешком, где на судах, пробираясь уже смело и уверенно к Студеному морю. Путь теперь был ему известен и сбиться было трудно. Достигнув моря, он сел на небольшое парусное судно и в душе почувствовал какое-то новое ощущение: ему казалось теперь, что он навсегда отрезан самою природою от всего прошлого: родные, Москва, дворец, ничего этого он теперь никогда не увидит. А там, впереди, ждут новый мир, новая жизнь. Медленно совершалось далекое морское путешествие, приходилось проехать не один десяток верст по воде. Вот исчезли из глаз берега, кругом вода и вода. По целым дням ничего не видно, кроме воды и неба, и маленькой скорлупкой кажется простое судно среди этой водяной пустыни, то тихой, то едва зыблящейся, то поднимающей грозные валы и обдающей судно белою соленою пеной. Иной раз кажется, что не справится с этими грозными волнами эта ничтожная скорлупа и, изломанная в щепы, пойдет бесследно ко дну. Но вот завиделось что-то вдали: это островки или корги, а за ними мели, а там что-то вырезается из воды — большое пространство каменистой и слегка холмистой земли с невысоким, но густым хвойным лесом, с мелкими деревянными постройками, с несколькими деревянными церквами, кресты которых мигают звездочками в голубом небе…