Изменить стиль страницы

Соня с восхищением смотрела на него. Держась одной рукой за сук, он к ней протянул другую. Она ухватилась за нее, и оба защебетали разом, не слушая друг друга, торопясь излить свои мысли и чувства, переполнявшие им душу.

— Ах, как хорошо! Мы можем разговаривать… ты мне скажешь… ты мне скажешь… я измучилась, думая про тебя, — шептала Соня в упоении.

Григорий не отвечал на ее вопросы, не мог дать себе отчет, что с ним такое.

— Что тебе сказал папенька? Говорят, ты так испугался, что упал в обморок? Правда это?

— Не знаю, не знаю… ничего не помню. Я как будто только сейчас народился на свет… в прошлом точно не я был, а другой кто-то. Будущего мне не надо, не могу даже и думать о нем, лишь бы вот эта минуту длилась долго-долго, всю жизнь, а потом умереть с тобой вместе… как было бы хорошо! Хочешь? Что со мной? Объясни! Я не понимаю.

И Соня тоже наслаждалась, слушая несвязную речь Григория, чувствуя его руку в своей и всматриваясь в его лицо, белевшее между листьями на темном фоне ночи. Но ее раздражала темнота, мешающая видеть его, и, не выпуская его руки из своих, она, сев на подоконник, придвинулась к самому краю.

— Пригнись ко мне ближе… еще… еще… Я хочу видеть твои глаза… твои губы… я слышу твой голос, чувствую твое дыхание, мне хочется видеть тебя. Вот так!

Широкий рукав белого пеньюара отлетел назад, и тонкая ручка обвилась вокруг шеи Григория.

— Что тебе сказал папенька? — спросила Соня, впиваясь глазами в его глаза.

— Он сказал, что мое дело кончится еще не скоро, — бессвязно, точно во сне, проговорил он.

— И что же? — продолжала она свой допрос.

— Я испугался.

— Чего?

Соня притянула к себе его голову, губы их встретились и слились в поцелуе.

А затем наступило молчание.

— Ты уже уходишь? — протянула она печально.

— Да ведь надо.

— Надо, надо, — подхватила она со вздохом.

И снова, не зная, что сказать друг другу и не имея сил расстаться, они смолкли в блаженном упоении.

Григорий первый опомнился от забытья.

— Ты у меня что-то спрашивала, что? — вымолвил он с усилием.

Соня тряхнула кудрями, пытаясь собрать мысли, расплывавшиеся в волнах счастья, затопившего ей душу, но из ее усилий ничего не выходило.

— Не могу вспомнить, все-все забыла, — проговорила она, беспомощно опуская голову, и прибавила еще тише: — Поцелуй меня еще раз, прежде чем уйти!

XXII

Наступила осень. Ожогины вернулись в Петербург из деревеньки в Псковской губернии, где каждый год проводили лето.

Полинька деревенской жизни не любила. Даже и в усадьбе графини, ее благодетельницы, ей было по временам так тоскливо, что она не знала, куда деться от скуки, а там были прекрасный старый дом, роскошно меблированный, тенистый парк, цветники, отлично выезженные лошади под дамское седло, чудесные фрукты в теплицах. Там было так же богато, уютно, и всего, что жизнь красит, так же много, как в том имении, в Тверской губернии, куда Марта уехала с матерью и братьями после смерти Александра Васильевича.

Мысль о Марте ни на минуту не покидала Полиньки. Гуляя рано утром по полю, сидя на маленьком балконе поздно вечером или лежа на диване, в полудремоте, с книжкой в руках, в беседке из акаций, сооруженной для нее услужливым Филаткой в дальнем конце сада, она постоянно думала о Марте, о перемене, совершившейся в ее судьбе, причем воображение невольно уносило ее к виновнику обрушившейся на Воротынцевых катастрофы — к несчастному подкидышу без рода, без племени, нежданно-негаданно явившемуся претендентом на одно из древнейших имен России и на огромное состояние. Дорого дала бы Полинька, чтобы узнать все подробности этой романтической истории — не то, что болтали в городе по этому случаю, а настоящую правду. Но правду знала одна только Марта, и, в надежде заставить ее высказаться, Полинька писала ей длинные письма, которые отправляла ей каждые две недели по почте; она писала бы ей еще чаще, если бы отец не ворчал на почтовые издержки да на то, что она по пустякам отрывает людей от работы, заставляя их скакать за сорок верст в город, чтобы отправить письмо и узнать, нет ли чего-нибудь на ее имя.

Кроме того, ее смущала перемена, происшедшая в дочери Александра Васильевича после его смерти. От кратких, лаконичных записок, которые Полинька получала изредка в ответ на свои красноречивые, полные уверений в преданности и любви послания, веяло холодом и сдержанностью. По всему было видно, что Марта так потрясена минувшими событиями, что в ее истерзанном сердце для таких мирных чувств, как девическая дружба, не остается места. На настойчивые расспросы Полиньки относительно ее нравственного состояния и планов насчет будущего она либо ничего не отвечала, либо отделывалась общими местами и уклончивыми фразами, из которых нельзя было не понять, что эти вопросы ей в тягость и что удовлетворить любопытство своей бывшей приятельницы она не желает.

После пышного отпевания в Петербурге гроб Александра Васильевича отвезли в подмосковное село Яблочки и опустили там в семейный склеп, рядом с гробницами его отца и деда.

Провожать тело поехала одна только Марта. Ее сопровождали Михаил Иванович с женой. Никого больше из дворни барышня с собой не взяла.

Свою мать, полупомешанную от горя и испуга (почти одновременно с известием о скоропостижной смерти мужа Марья Леонтьевна узнала о существовании законного претендента на имя и состояние ее детей), Марта распорядилась отправить вместе с мальчиками в Царское Село.

— Вам там будет покойнее, маменька, — говорила она, нежно обнимая ее. — Пока наши дела не устроятся так или иначе, нам надо жить как можно дальше от людских толков и пересудов. Чем скорее про нас забудут, тем лучше и тем легче нам будет справиться с нашим горем.

— Ах, Боже мой, Боже мой! — стонала Марья Леонтьевна, прижимаясь к дочери, в которой теперь чувствовала свою единственную поддержку и утешение. — Что с нами будет!

Марта ласкала ее и успокаивала, как ребенка.

— Не сокрушайтесь! Бог даст, все устроится. Ведь мы не виноваты в том, что случилось, чего же нам бояться? А тот, который был бы в ответе, теперь у престола Всевышнего и ему опасаться людского суда тоже нечего.

— Что будет с тобой, с мальчиками! Все у вас отнимут, объявят незак… — тут голос Марьи Леонтьевны прервался в рыданьях.

— Обо мне не заботьтесь! Хуже, горше того, что случилось, тяжелее утраты я не могу испытать: ведь вы знаете, как я любила папеньку! Ну, а насчет детей, то ведь они еще, слава Богу, так малы, что понимать свое положение не могут, а вырастут — от них будет зависеть устроить себе судьбу. Наше дело дать им воспитание хорошее, да чтобы честные люди из них вышли, а там что Бог даст. Вы только не задавайтесь мыслями насчет будущего, предоставьте это мне, а сами молитесь да о здоровье своем больше заботьтесь. Вот я, Бог даст, вернусь из подмосковной, мы и решим, куда нам на лето ехать. Можно в Молдасовку: я на всякий случай напишу управителю, чтобы дом там прибрали; можно и в Тверскую губернию, в Золотаревку. Оба эти имения составляют вашу неотъемлемую собственность, вы их получили от своего родителя, которого — вы единственная наследница, и никто у вас их отнять не может.

— Ты это наверное знаешь? — спросила Марья Леонтьевна, вскидывая боязливый взгляд на дочь.

— Наверное, будьте покойны, — ответила Марта с такою уверенностью, что Марья Леонтьевна на время успокоилась.

Внезапно и без всякой подготовки очутившись главой семьи, Марта не только не растерялась и не впала в отчаяние, как всякая другая девушка на ее месте, но с такой энергией, так толково и разумно вошла в свою новую роль, что надо было только дивиться.

Изнеженная и избалованная, привыкшая с детства жить чужим умом и подчиняться чужой воле, не осмеливаясь иметь ни мыслей своих, ни убеждений, она до двадцати лет смотрела на жизнь и на людей глазами отца, заботилась лишь о том, чтобы угодить ему, хлопотала только о нарядах, о выездах в свет, об удовольствиях, и вдруг ей пришлось вполне самостоятельно распоряжаться не только своей собственной судьбой, но также и судьбой матери, братьев и многочисленной дворни.