Изменить стиль страницы

Он махнул рукой и, не договорив начатой фразы, смолк.

— Ну, а теперь? — спросила Соня.

— Теперь… Я тебе скажу, — начал Григорий, запинаясь перед каждым словом, — только я боюсь, как бы ты не обиделась.

— Нет, нет, говори, говори скорее!

— Теперь мне кажется, что она на тебя похожа. Как начну про нее вспоминать, так ты мне и являешься. Я не хотел говорить тебе это, да вот не вытерпел. Ради Бога, не говори этого никому, я пропал, если кто-нибудь узнает, — продолжал он, в волнении сжимая руки милой девушки и устремляя на нее полный испуга взгляд.

— Никому не скажу! Никому! Клянусь тебе в этом моим ангелом-хранителем.

И, задыхаясь от слез, Соня дрожащими пальчиками раздвинула на груди складочки своей белой кисейной шемизетки, выдвинула образок, висевший на ее шейке, на тонкой золотой цепочке, поцеловала его и подала ему. Он тоже прижался к нему губами.

После этого Соня с Григорием сдружились еще больше, и лучшего удовольствия у них не было, как сойтись где-нибудь вдвоем, чтобы толковать про то, что они называли своей тайной, то есть про его мать.

Но мало-помалу у них стали являться и другие предметы для разговора.

Про их общую прабабку Марфу Григорьевну Соня с сестрой много слышали и от родителей, и от прислуги. Нередко также упоминали при них и про дяденьку Александра Васильевича Воротынцева, но что он именно и есть Гришин отец, этого они не знали, и, когда Григорий сказал это Соне, она в первую минуту ничего не поняла.

— Да ведь дяденькину жену зовут Марьей Леонтьевной, и она до сих пор жива, — возразила она, широко раскрывая глаза.

— Он после на ней женился, а раньше его женой была моя мать.

— Значит, кузина Марта — тебе сестра, а Леля с Васей — братья? — спросила она. Когда же Григорий утвердительно кивнул и хотел было пояснить ей что-то, прервала его: — Постой, дай мне вспомнить. Вот, — продолжала она после небольшого раздумья, — когда прошлой зимой дяденька Александр Васильевич умер, маменька с папенькой говорили между собою про то, носить ли тебе по нем траур или нет. И маменька сказала: «Если уж носить траур, то самый глубокий». Меня с Верой это удивило; нас только шесть недель одевали в белое, а маменька ходила до Пасхи в сером, зачем же тебе было носить глубокий траур? Теперь я понимаю: он был твой отец.

— Я его вовсе не знал, — заметил Григорий.

— И даже ни разу не видел?

— Видел раз, в приемной у графа Бенкендорфа, но мне только после сказали, что это — он. Это и хорошо: если бы я знал раньше, что этот важный господин с сердитым и гордым лицом — мой отец, У меня так зарябило бы в глазах от страха, что я вовсе не мог бы разглядеть его. И без того у меня мурашки пробежали по телу, когда он передо мною остановился.

— А разве он остановился перед тобою? Расскажи, пожалуйста, расскажи, как это было!

— Я не должен говорить об этом, Соня. Мне запретили говорить вам про себя, я обещал… будет нехорошо, если я не сдержу слова.

— Ничего… ты уже начал, не все ли равно? Мне так хочется знать про тебя все-все. Гриша, милый, расскажи! — повторила Соня, задыхаясь от волнения, прижимаясь к нему и впиваясь в его лицо сверкающими глазами. — Зачем тебя позвали к графу?

— Он у меня спросил, что мне известно про моих родителей, про мою мать, про отца. Ну, я сказал все, что слышал от Бутягиных. Нельзя было не сказать, он так строго спрашивал.

— Разумеется, нельзя было. Ну, так что же?

— Да мне-то ничего, а Петру Захаровичу крепко досталось. Его там один, такой худой, бледный, с черными глазами, ругал, ругал. А затем, после того как меня обо всем расспросили, мне приказали в приемной ждать, а Петру Захаровичу велели домой идти.

— Ты, значит, один остался?

— Один. Но только Петр Захарович совсем-то не ушел: когда меня выпустили, я его на крыльце увидел. Он меня там ждал и стал спрашивать: видел ли я своего родителя, Александра Васильевича Воротынцева? Я говорю: «Много там было генералов — которые прямо к графу в кабинет прошли, а которые со всеми в приемной ждали. Один какой-то, очень важный, должно быть — как он проходил, так все ему кланялись, а он только кое-кому головой кивал, — так вот этот, когда поравнялся со мной, остановился на минуту и пронзительно на меня посмотрел». — «А каков он собою?» — спросил Петр Захарович. «Высокий такой, — говорю, — плотный, глаза большущие, черные, брови дугой, а нос с горбинкой». — «Он, он, — сказал Петр Захарович, — он самый есть, Александр Васильевич Воротынцев, твой родитель. Так он остановился перед тобой, говоришь? Признал, значит. И ничего не сказал?» — «Ничего, только посмотрел на меня», — говорю.

— А после этого ты больше не видел его? — спросила Соня.

— Где же после? Он ведь в ту же ночь и скончался, — ответил Григорий. — Панихиду по нем мы в лавре святого Александра Невского отслужили, и, должно быть, Петр Захарович рассказал про меня монахам: они с таким любопытством уставились на меня, что я от стыда не знал, куда глаза девать.

— Чего тебе было стыдиться?

— Ах, Соня, он ведь так и умер, не пожелав меня сыном признать! За врага, поди чай, меня почитал. Это отец-то родной! Как же не стыдно!

— Ты не виноват, — вымолвила девушка.

У Григория вырвался из груди глубокий вздох.

— Эх, кабы скорее томление это кончилось! Уж знать бы мне наверное, что я такое…

— Кончится, вот увидишь, что скоро кончится! — воскликнула Соня, обнимая его. — Я так усердно молюсь за тебя Богу! Я теперь и ночью встаю, чтобы молиться за тебя, — прибавила она, понижая голос.

Да, Соня думала о Грише постоянно, и он теперь знал это. Когда им нельзя было говорить наедине, они обменивались взглядами и улыбками и читали в глазах друг у друга мысли, как в открытой книге.

— Ты ведь прибежала сюда пораньше, чтобы поговорить со мною без Вериньки; ты угадала, что я тебя жду? — сказал Григорий, в то время как, нагнувшись над корзиной, она перебирала в ней ландыши.

Соня стремительно подняла к нему свое раскрасневшееся, оживленное лицо.

— Да. Я как проснулась, так подумала: Гриша в саду, он принес ландыши и хочет мне их раньше всех показать. Ведь правда?

— Правда, правда, я тебя ждал.

Она опустила руку с недоделанным букетом в корзину и стала внимательно вглядываться в его лицо.

— Ты плакал? О чем?

— Ничего, я так… сердце ноет. Все кажется, что дяденька привезет для меня недобрые вести.

Печаль Григория мгновенно и точно в зеркале отразилась в глазах Сони, и ее нижняя губка задрожала, как у детей, когда они собираются заплакать.

— Почему ты так думаешь? — дрогнувшим от сдерживаемых слез голосом спросила она.

— Не знаю, не знаю, — беспомощно повторил он, — предчувствие… Это со мной бывает…

Он хотел что-то прибавить, но смолк на полуслове, прислушиваясь к отдаленному шороху и торопливым шагам маленьких ног, бегущих сюда сверху.

— Это Веринька, — объявила Соня. — Она сначала заглянет в классную, а потом прибежит сюда. Мы с тобою поговорим после.

Лицо юноши омрачилось.

— Когда же? Дяденька с тетенькой скоро приедут, и тогда тебе уже ни на минуту нельзя будет отлучиться из дома, — печально проговорил он.

— Найдем минутку, не беспокойся. А нельзя будет днем, так вечером, перед ужином, как вчера, помнишь… тссс!

Они смолкли. Из гостиной уже слышался голос Веры:

— Соня! Гриша! Где вы?

— Я здесь, — поспешила откликнуться ее сестра.

— А я уйду, — сказал Григорий, — мне так тоскливо, что я только с тобой и могу быть.

— Иди, иди!

Он в два прыжка очутился в темной аллее, и когда Вера прибежала, то нашла на террасе одну только Соню.

XXI

Господа приехали в Спасское в назначенный час. После завтрака Сергей Владимирович беседовал с детьми и с мсье Вайяном про их занятия во время его отсутствия, просматривал их работы, рисунки, пробы лепки из воска и глины, заставлял их петь и играть на фортепиано, выслушал с большим вниманием дуэт, выученный к его приезду Соней с Гришей, и остался очень доволен их успехами во всем.