Изменить стиль страницы

— Известно-с, — спокойно ответила Маланья. — Нам нельзя не знать, мы при этом деле были свидетелями.

Марта побледнела и оперлась о стол, у которого стояла, — у нее ноги подкашивались. Маланья, не спускавшая с нее взора, поспешила подставить ей стул.

— При каком деле? Про какое дело ты говоришь? — продолжала свой допрос Марта, опускаясь на предложенный стул.

Прежде чем ответить, Маланья подошла к двери, заглянула в коридор и, убедившись, что никто их не подслушивает, вернулась и вымолвила, таинственно понижая голос:

— При том деле, что в Воротыновке было-с.

— Да разве заговорщики в Воротыновке собирались?

— Какие заговорщики? — удивилась Маланья. — Что вы, барышня! Никогда барин Александр Васильевич заговорщиком не был.

— Так что же там было?

— Да уж не знаю, право, говорить ли вам или нет.

— Говори, говори! Все равно не от тебя, так от другого узнаю, — подхватила Марта.

— Оно, конечно, если так рассудить, почему бы вам этого не знать? Уж раз до того дошло, что и ратморцевским все известно, и другим…

— Скажи мне все, все, без утайки! Не бойся, я не испугаюсь. Я уже давно на все готова, — ведь скоро год, как эта мука продолжается, — продолжала прерывающимся от волнения голосом Марта. — Скоро год, как у меня нет ни минуты покоя. Скажи, убийство, верно, какое-нибудь там у вас случилось… убийство, в котором замешан…

Она испуганным взглядом докончила фразу.

— Что это, барышня, какие страсти вы себе надумали! — усмехнулась Маланья. — Какие же мы убивцы, помилуйте! Мы — христиане, православные, кажинный год исповедываемся и причащаемся святых тайн.

— Ну, так что же, что? Пойми же, что я истерзалась, на папеньку глядючи. Как он похудел, как поседел! Какой он стал молчаливый, мрачный.

— Что говорить! — вздохнула Маланья. — А только, по-моему, уж слишком они это дело близко к сердцу приняли, вот что-с. По-моему, не стоит!.. Если бы они только захотели, мало ли как можно было бы обернуться! С их богатством, да знакомством, да знатностью-то!.. Не из таких бед выкручиваются. Это не я одна говорю, барышня, а там же и другие вам скажут. Уговорили бы вы их во всем на Малашку! положиться, всем бы тогда спокойствие было. Пусть уж лучше одна душа гибнет, чем двум семействам такую маету выносить.

— Чья душа должна погибнуть? — с возрастающим недоумением перебила ее Марта.

— Вот вы жалуетесь на вашу жизнь, что она тяжка, — продолжала; Маланья, — что у вас в доме все шиворот-навыворот делается. А вы думаете, у нас лучше? Господи Боже мой, да я уж не знаю, куда мне от детей и хорониться, ей-богу! Тоже ведь все допрашивают, допытываются да беспокоятся. Но только с ними я так, как с вашей милостью, разговаривать не смею, потому они-то уж к этому делу и вовсе непричастны и знать ничего о нем не должны. Их жизнь впереди, они — вольные.

Последние слова она произнесла очень тихо, но Марта расслышала их, поняла всю горечь глубокого вздоха, которым они сопровождались, и в ее мозгу блеснула новая мысль.

— Пред образом клянусь тебе, что и ты тоже будешь вольная с мужем, если все-все, без утайки, скажешь мне, — торжественно произнесла она.

Маланья низко поклонилась ей.

— Покорно благодарю вас, а только нам тогда, может, воли и не надо будет. Уж вы детей не оставьте, — прибавила она с новым поклоном.

— И детей ваших не оставлю, и вас отстою! Что ты на меня так смотришь? Чему улыбаешься?

— Смотрю я, дорогая барышня, на вас, и сердце у меня, при всей моей печали, радуется: ну, вот точно наша старая барыня, Марфа Григорьевна, из гроба встала, — так вы на нее похожи! И глазки так сверкают, как бывало у нее, когда чем-нибудь разгневаны, и голос такой, как у вас, делался, и ручку вы вот так подняли, как они.

— Ей бы ты все сказала?

— Господи! Да она, бывало, только взглянет на человека, уж у него душа к ней поворачивается. От нее никто ничего утаить не мог.

— Ну, скажи также и мне, и тогда мы будем вместе действовать. Вдвоем-то легче будет, вот увидишь. Если нет в этом деле ни убийства, ни заговора, то что же это такое? Мы разорены? У нас, может быть, от всего состояния ничего не осталось? Мы будем совсем, совсем бедные?

Маланья покачала головой.

— И не разорены, и ничего, Бог даст, папеньке не будет, если только они захотят меня послушать. Ну, пусть отделят ему имение, пусть денег дадут…

— Кому? — вырвалось у Марты.

— А если тот не захочет довольствоваться этим да с жалобой на родного отца поднимется, ну, тогда уж я одна и буду в ответе. Вы не пугайтесь, барышня моя золотая, уговорите только папеньку во всем на меня положиться. Малашка не выдаст. Малашка их, может, больше всех на свете обожает, Малашка ни на мужа законного, ни на детей своего барина не променяет, вот что! Да им все это известно… больше сорока лет я у них на виду, испытывали всячески. Уж если я для них барышни нашей не пожалела, и даже после того, как тетеньку мою родную, которая меня заместо матери вскормила… вспоила… по его милости до смерти засекли…

Сбивчивая, восторженная речь Малашки порвалась в истерических рыданиях.

Сквозь хаос разноречивых предположений, возникавших одно за другим в голове Марты, начинало наконец просвечиваться что-то похожее на истину. В ее воображении вставали образы женщины и ребенка, когда-то столько же близких ее отцу, как теперь ее мать, братья и она сама. Все это было еще так смутно, а главное, так неожиданно, что достаточно было бы одного слова, чтобы бледные призраки, вызванные из темной бездны неизвестности, испарились бесследно из ее воображения. Но такого слова Маланья не произнесла. Напротив того, на вопрос Марты, кто была барышня, которой она не пожалела, и какое отношение имела та к ее отцу, Маланья ответила, что барин повенчался с нею.

— Как? Так папенька во второй раз женат? — воскликнула Марта.

— Во второй-с.

— Кто же была его первая жена?

— Наша барышня, та, которую старая барыня, Марфа Григорьевна, как родное дитя, воспитала в Воротыновке.

— Да как же… как же он женился на ней? — задыхаясь от изумления, спросила Марта.

— Очень просто-с: красавица была, полюбилась им, и обвенчались.

— А потом она умерла?

— Умерла-с. Своей смертью, вот как перед Богом говорю, что своей смертью скончалась! Родила ребеночка и скончалась. Не дай Бог счастья моим детям видеть, если вру.

Маланья перекрестилась большим крестом и продолжала с возрастающим одушевлением, забывая, что ее слушательнице ничего неизвестно об этой истории, что она в первый раз в жизни слышит имя воротыновской барышни-сироты.

— Где же она умерла? — спросила Марта. — Там, в Воротыновке?

— Нет-с, не в Воротыновке. Барин поздней осенью уехал в Петербург, а по весне, как стали реки вскрываться, изволил отписать управителю, чтобы меня с нею в подмосковную отправить. Распутица была. Насилу через три недели дотащились. Три раза тонули. Реки-то где прошли, а где нет. А она уже пятый месяц тяжелая была, ну, вот, может, и повредила себе тогда, а только с нашей стороны вины тут не было. Барин все спрашивают: берегли ли мы ее да не сделали ли мы над нею чего. Запало им теперь в голову, что не своей смертью она скончалась, и, как уперлись на этом, ничем не разубедишь. Терзаются, да и все тут. И все расспрашивают, все допытывают, как она умерла, да что перед смертью говорила, да много ли мучилась, вспоминала ли про них. Больше, чем сто раз, кажется, я им про это рассказывала, а им все мало. Мучают себя, терзают, хоть что хочешь делай. Уж я им намеднись осмелилась сказать: «Да вы, сударь, больше теперь маетесь, чем она маялась, право, ей-богу! Никакого тиранства она от нас не видела, окромя того, что стерегли мы ее, чтобы не убежала да людям на глаза не попадалась». Толков-то и без того расплодилось немало. Чего-чего не болтали! И что в подвале-то мы ее держим, и голодом да холодом морим, да что, всех врак и не перескажешь! Я говорю намеднись барину: «Кабы могла она встать из гроба да заговорить, так вы бы и узнали, какую она к вам до самой последней минуты любовь имела. Никогда на вас не жаловалась, никогда ни в чем вас не упрекала. И меня перед смертью простила. Зачала я этта плакать да руки у нее целовать, как уж холодеть-то совсем стала, а она, моя голубушка, положила мне свою ручку на голову да и говорит: «Бог тебя простит, береги ребенка! А Александру Васильевичу, — говорит, — я напишу письмо, и ты ему его передашь, когда я умру. Ведь уж тогда вам бояться нечего, — говорит, — я мертвая буду». — «Передам, — говорю, — сударыня, беспременно передам». А сама думаю: «Где тебе письма писать!» Уж личико-то у них темнеть стало. Вздохнули еще два разочка да и скончались. А ребеночек-то пищит, здоровенький. Куда его сокроешь? Лапшиха мне и говорит: «В воспитательный бы его, в Москву отвезть, там уж никто не отыщет. Туда их, — говорит, — младенцев-то, тьму-тьмущую со всей Рассей подкидывают. Раскинула я умом и вижу, ничего больше не остается делать. Барин женились, управитель сказывал — уж тяжелая молодая-то барыня, а тут вдруг наследник явится от первой супруги, и тоже законный… такая пойдет путаница, не приведи Бог! Вот я и решилась. Свезла ребеночка в воспитательный и Лапшиху с собой захватила, потому она Москву-то хорошо знала, два года там по оброку жила. А она, шельма эдакая, у меня бумажку с номером-то и скрадь, да перед смертью на духу все попу и рассказала. А поп на награду покорыствовался да и поднял дело. Покойницу откопали, от ребенка костей не нашли, а по номеру, что у Лапшихи в ладанке был зашит, разыскали его в дальней деревне, у слесаря»…