Катерина набожно перекрестилась.
Завтра, чуть свет, надо послать в церковь заказать заупокойную обедню.
— Которого числа Маша скончалась? — спросила она, когда первое впечатление удивления и печали миновало и можно было покойнее рассуждать о случившемся.
Мать Ненила так была занята, что не расслышала предложенного ей вопроса. Предоставляя хозяйку ее печали, она сама начала наливать себе чай и, опорожнив чашек шесть с вареньем, медом и сливочками, снова принялась за еду.
— Ты что спрашиваешь-то? — осведомилась она, уписывая пирог с яйцами и рисом, за который она принялась, опорожнив целую тарелку жирного крупеника.
Катерина повторила свой вопрос.
— Под самый день мученика Тимофея и Мавры сподобил ее Господь, сам авва Симионий ее напутствовал.
— Где же она скончалась? В своей келье, в скиту?
— Нет, в старом доме.
— Да, вы там теперь обострожились, нам сказывали, — заметила Катерина.
— Обострожились было мы там, правда, ну, а теперь опять разнесло нас злым вихрем по лесам да по оврагам.
— Что же так?
И вдруг, вспомнив про брата, что он этим летом должен был ехать родительское наследство принимать, она прибавила:
— Молодой барин, что ли, оттуда вас спугнул?
Мать Ненила усмехнулась:
— Это твой братец-то? Нет, благодетельница, никого он уж теперь спугивать не может, сам в заточении, за железной решеткой да за замком сидит. Буде ему колобродить да беса тешить, пробил и для него час воли Божьей.
— В остроге? — вскричала Сынкова. — За что?
— Убивец он, вот за что, — спокойно пояснила скитница и принялась за жареную рыбу.
На столе еще оставался кисель из ягод, и, уплетая рыбу, мать Ненила спрашивала себя, успеет ли она добраться до этого киселя. Совсем стемнело, того и гляди, вернется хозяин, может, при нем и неудобно будет так угощаться, как без него. И, помолчав немного (с рыбой-то во рту неудобно было разговаривать, того и гляди, подавишься), она прибавила:
— Князя-то, что в Бобриках, он из пистолета застрелил.
Катерина была так поражена, что не в силах была произнести ни слова. Она не видала брата с тех пор, как ее с Марьей увезли в монастырь, и то, что она впоследствии слышала о нем, не могло ее сблизить с ним сердцем, а между тем он ей был мил по воспоминаниям детства, и она завидовала Клавдии, которая в прошлом году его видел и говорила с ним; ей приятно было узнать, что он хорош собой, умев и образован и что, кажется, свет не успел испортить его вполне. И вдруг этот блестящий баловень судьбы, которого фортуна осыпала всеми благами жизни, отнятыми у его сестер, убийца!
Чем больше думала она об этом, тем невероятнее казалось ей известие, сообщенное монашкой. Народ этот, скитницы да странницы, вечно живут фантазией, всему верят и, не разузнавши ничего толком, спешат разносить по свету самые нелепые вести.
— Тебе кто же это сказал про Федора Николаевича? — спросила Сынкова.
— Да ты лучше спроси, милая, кто у нас этого не знает, — возразила мать Ненила. — Одно время только и речи в нашем краю было, что про это. Наши на убиенного боярина ходили смотреть, мать Агриппина, сестра Наталья и другие. На похоронах нищих кормили да милостыней оделяли. А про курлятьевского барина, как его стряпчий уличал да связанного по рукам и по ногам в острог его повезли, от очевидцев слышали. Все село было при этом деле, душ тысяча с лишним. А сколько господ-то понаехало! Именины свои, на мученика Артемия, князь-то справлял. Да уж правду тебе говорю, не сумлевайся, — продолжала она, оскорбленная недоверием своей слушательницы. — Пистолет-то, которым князь убит, курлятьевским оказался. Это и люди его признали. Да и сам он даже ни крошечки не отпирался, во всем повинился.
— Повинился! — вырвалось у Катерины глухим стоном. Теперь она верила. Федор недаром их брат, сын их отца.
— Повинился, — повторила монашка.
— Но для чего он это сделал? Господи!
— Захочет враг погубить, так уж от него, от проклятика, не спасешься, — наставительно объявила монашка. — С женой князя, говорят, блудил. Ох, спаси, Господи, и помилуй! Греха-то на миру не оберемся. Ну, опять и бахтеринскую боярышню чуть было не сомустил. Девица была добродетельная, цельный год мы ее милостями питались. Сколько одними деньгами авве Симионию на скит жаловала…
— Про какую ты боярышню говоришь? — спросила Катерина, у которой уже в уме стало мутиться от изумительных вестей, сыпавшихся на нее одна за другой.
В горести своей и в испуге она не слышала, как дверь из соседней комнаты приотворилась, и не заметила, что на пороге, в темноте, остановился ее муж.
— Одна у нас бахтеринская барышня, приемная дочка бахтеринских господ, — объявила мать Ненила.
— Магдалина? — подсказала Сынкова.
— Магдалина, — повторила монашка. — Набожная была девица. Уж с год, как наши на путь истинный ее наставляют. Маменька ейная еще жива, а как помрет, все ей достанется. А ей на что, коль она от мира отказаться хочет? Ну, все свои богатства туда и отпишет, куда авва наш прикажет. Мы на нее уж как на свою взирали. И вот явился этот шалопут питерский и стал ее сомущать… а Господь-то и вступился, теперь уж Курлятьев ей не жених…
Она смолкла на полуслове; вошел хозяин и, молча ответив на низкий поклон, которым гостья поспешила его приветствовать, сел поодаль на сундук, у стены.
— Ужинал ты, Алексей Степаныч? — спросила его жена.
— Не сухотись обо мне, Катерина Николаевна, я сыт, — отрывисто отвечал он и, обратясь к монашке, спросил, давно ли она из скита.
— Да уж второй месяц, батюшка. По дороге-то к благодетелям заходила. Кому письменное, кому устное благословение авва Симионий приказал передать. Ох, нельзя нам без благодетелей, родимый! Дело наше сиротское, горемычное. Вот и за тебя с супругой мы кажинный день молитвы возносим к Всевышнему, чтоб здоровья вам послал да продлил вам дни живота. Проклятики-то опять на нас гонение воздвигли. Из Питера, слышь, с новыми строгостями бумага пришла. Обострожились было мы в старом курлятьевском доме…
— Сестра Марья скончалась, — объявила Катерина мужу и сном заплакала.
Алексей Степанович не шелохнулся. Он продолжал сидеть, молча понурив голову и не поднимая глаз на жену. С минуту длилось молчание, прерываемое только сдержанными рыданиями Сынковой да вздохами монахини, с грустью посматривавшей на кисель, про который все, кроме нее, забыли.
— А над братом-то Федором какая стряслась беда! Уж лучше бы мертвым его знать, — вымолвила сквозь слезы Катерина.
— Что вы, благодетельница! Пострадать ему вперед надоть. Великий он грешник! Господь, любя, послал на него испытание. Видно, отец его, праведник, замолил за него у престола Всевышнего, — наставительно вставила монахиня.
Но ее не слушали. В тоске своей у Катерины появилась потребность высказывать вслух горькие мысли, пришедшие ей на ум.
— Вот мы его почти что за чужого считали… Отвернулась от него моя душа; годами не вспоминала я про него, что он есть на свете, — уныло причитала она прерывающимся от рыданий голосом, — а теперь и обнаружилась кровь-то… Пуще Машеньки мне его жалко… жизнь бы, кажется, дала, чтоб облегчить его скорбь… Сам, слышь, на себя донес… Голубчик! Родной! Во всем сознался, пострадать захотел… как папенька… за всех за нас…
И вдруг, опомнившись, она смолкла и вскинула испуганный взглад на мужа. Что же это она помешалась, что ли? Сама про искуплене заговорила… Целых двадцать лет только о том и заботится, чтоб вытравить у него эту мысль из сердца, а теперь вдруг сама точно в пример ему брата ставит, точно упрекает его за то, что он медлит постугапь так, как требует совесть…
Но муж ее так погрузился в свои думы, что, кажется, не расслышал ее слов.
— Спать пора, — объявил он и, обращаясь к монашке, предложил ей, все также спокойно, переночевать у них.
Мать Ненила согласилась. Чем ей там, у рогожских-то, хлеб черный жевать, лучше здесь хоть утром поесть сладко, на день сил набраться.