«Там, куда приходила Анна Андреевна в Ташкенте, где я жила с семьей во время войны, во дворе была громадная злая собака. Анна Андреевна боялась собак. Ее загоняли в будку. Потом, при виде Анны Андреевны собака сама пряталась по собственной инициативе. Анну Андреевну это очень забавляло: „Обратите внимание — собака при виде меня сама уходит в будку“.»
«Она была удивительно доброй. Такой она была с людьми скромными, неустроенными. К ней прорывались все, жаждущие ее видеть, слышать. Ее просили читать, она охотно исполняла просьбы. Но если в ней появлялась отчужденность, она замолкала. Лицо, неповторимо прекрасное, делалось внезапно суровым, и было ясно, что среди слушателей оказался невежественный нахал».
«В Ташкенте она получила открытку от сына из отдаленных мест — это было при мне. У нее посинели губы, она стала задыхаться, он писал, что любит ее, спрашивал о своей бабушке, жива ли она? Бабушка — мать Гумилева».
«Однажды я спросила ее: „Стадо овец… кто муж овцы?“ Она сказала: „Баран, так что завидовать нечему“. Сердито ответила, была чем-то расстроена».
«Ахматова рассказала мне, что в Пушкинский дом пришел бедно одетый старик и просил ему помочь, жаловался на нужду, а между тем он имеет отношение к Пушкину. Сотрудники Пушкинского дома в экстазе кинулись к старику с вопросами, каким образом он связан с Александром Сергеевичем. Старик гордо объявил: „Я являюсь праправнуком Булгарина“.»
Фаина Георгиевна в 1981 году подарила мне книгу стихов Ахматовой с замечательной надписью: «Лешеньке — знавшему Великую Анну Ахматову. С любовью к нему, к его маме и к чудесной бабушке, сделавшей меня актрисой. Фуфа…»
В этой книге — много помет Раневской, одна из них относится к ташкентскому периоду их встречи с Ахматовой. Строки Анны Андреевны
она отчеркнула и пометила: «Я написала музыку на эти стихи. Ахматовой очень нравилось».
Раневская пишет:
«Однажды в Ташкенте Анна Андреевна написала стихи о том, что, когда она умрет, ее пойдут провожать: „Соседки из жалости — два квартала, старухи, как водится, — до ворот“, прочитала их мне, а я говорю: „Анна Андреевна, из этого могла бы получиться чудесная песня для швейки. Вот сидит она, крутит ручку машинки и напевает“. Анна Андреевна хохотала до слез, а потом просила: „Фаина, исполните „Швейкину песню“!
Ведь вот какой человек: будь на ее месте не великий поэт, а средненький — обиделся б на всю жизнь. А она была в восторге… Была вторая песня, мотив восточный: „Не любишь, не хочешь смотреть? О как ты красив, проклятый!!!“ — и опять она смеялась“.
Еще из ташкентских записей Раневской об Ахматовой.
„Если будет ваша милость — сверните мне козью ножку“.
„Целый день думаю о стихах Леонида Первомайского, вспоминаю их. Как это верно про письма жены на фронт: невозможно бросить их и нельзя с собой таскать“.
Стихи запомнила, говорила наизусть.
В Ташкенте о том, что А. А. весь день говорила о стихах Леонида Первомайского с такой любовью, знала их наизусть, я сказала Маргарите Алигер и просила ее об этом написать Первомайскому, он был бы рад. Спросила Алигер: „Вы писали, как я просила вас?“ Ответила: „Ах, забыла“. А вскоре он умер, так и не узнав о том, что Ахматова его так похвалила».
Но Первомайский перед смертью все-таки узнал мнение Ахматовой о его стихах — ему об этом сообщил Лев Озеров, которому Раневская рассказала, как и многим, этот эпизод.
Ахматова говорила Раневской о своей матери: «Знаете, она была такой деликатной, такой кроткой. Приехала ко мне днем, — а с поезда сошла на рассвете, почти ночь просидела на вокзале».
Раневская вспоминала: «Есть такие, до которых я не смею дотронуться, отказалась писать о Качалове, а уж об А. А. подавно. В ней было все. Было и земное, но через божественное… Однажды я рассказала ей, как в Крыму, где я играла в то лето в Ялте — было это при белых, — в парке, в киоске сидела толстая пожилая поэтесса. Перед ней лежала стопка тонких книжек ее стихов. „Пьяные вишни“ назывались стихи, и посвящались стихи „прекрасному юноше“, который стоял тут же, в киоске. Герой, которому посвящались стихи, был косой, с редкими прядями белесых волос. Стихи не покупали. Я рассказала Ахматовой, смеясь, о даме со стихами. Она стала мне выговаривать: „Как вам не совестно! Неужели вы ничего не предпринимали, чтобы книжки покупали ваши знакомые? Неужели вы только смеялись? Ведь вы добрая! Как вы могли не помочь!“ Она долго сердилась на меня за мое равнодушие к тому, что книги не покупали. И что дама с ее косым героем книги относила домой».
«Была Анна Андреевна доброй, безгранично доброй, и все суки в своих воспоминаниях об этом молчат, а вспоминают себя!»
И еще раз о том же: «Читаю этих сволочных воспоминательниц об Ахматовой и беснуюсь. Этим стервам охота рассказать о себе, и к себе присыкнули незащищенную Анну Ахматову. Лучше бы читали ее, а ведь не знают, не читают…»
«Ахматова была очень верным другом. У нее был талант верности. Мне известно, что в Ташкенте она просила Л. К. Чуковскую у нее не бывать, потому что Лидия Корнеевна говорила недоброжелательно обо мне», — записала Раневская.
И еще:
«Анна Андреевна очень чтила Мандельштама, восторгалась его поэзией и была дружна с крокодилицей его женой, потом вдовой, ненавидевшей Ахматову и писавшей оскорбительно для А. А.».
«…А ведь Ахматова — Чудо.
Она украсила время.
Однажды она сказала мне: „Моя жизнь — это не Шекспир, это Софокл. Я родила сына для каторги…“».
«В А. А. часто замечала я что-то наивное, это у Гения, очевидно, такое свойство. Она видела что-то в человеке обычном — необычное или наоборот.
Часто умиляясь и доверяя тому, что во мне не вызывало доверия и умиления. Пример первый: Надька Мандельштам. Анна Андреевна любила это чудовище, верила ей, жалела, говорила о ней с нежностью».
«Ахматова чудо. Оценят ли ее потомки? Поймут ли? Узнают в ней Гения? Нет, наверно».
Много еще об Ахматовой — записочек, фраз, о ее любви, о поэзии — все о ней. Мы с вами еще вспомним об Ахматовой, встретимся с ней вместе с Фаиной Георгиевной.
Ташкент для Раневской кончился. Мы возвращались в Москву в 1943 году вчетвером — мама временно осталась работать в Ташкенте на кинофабрике. Бесконечная железная дорога, верблюды, песок. Мама дала мне свою большую фотокарточку в дорогу — чтобы не скучал. Я смотрел, смотрел и попросил Фуфу прорезать на фотографии губы — хотел, чтобы мама разговаривала.
Раневская все исполнила.
УЛИЦА ГЕРЦЕНА
1915–1948
Третий час ночи. Знаю, не усну, буду думать, где достать деньги, чтобы отдохнуть во время отпуска…
Лакейская — Качалов — Возвращение — Печь Абибула — Отдел детского безобразия — Меркуров — Тимоша — Михоэлс — Ахматова, Вечер Победы — Кремлевские письма — Постановление — Опять Качалов — Куоккала — Общая тетрадь — Лисички — Толбухин
«Я боюсь читать Пушкина: я всегда плачу. Я не могу без слез читать Пушкина. Цявловская на фотографии мне написала: „Моей дорогой пушкинистке“. Я больше тридцати лет прожила в доме Натали на Большой Никитской. Там большие комнаты разделили на коммунальные клетушки: я жила в лакейской».