Изменить стиль страницы

Вот какова была моя смерть; как видите, то был прекрасный сон. Я полностью согласен с итальянцем и турком. Вы могли убедиться, что не следует бояться ни смертной казни в Италии, ни смерти от руки восточных деспотов, ни добровольной смерти на Западе. С того дня я разделяю мнение некоего философа, который полагал, что жизнь и смерть — это одно и то же; но, поскольку я уже один раз уснул, меня огорчает, что я проснулся.

Когда общество немного опомнилось от таких удивительных рассказов, спор загорелся с новою силой; противникам смертной казни нечего было возразить на столь сильные аргументы, и, пока они ломали себе головы в поисках какого-нибудь убедительного ответа, оробевшие было приверженцы этой узаконенной кары, потерпевшие временное поражение и до сих пор опасавшиеся, что их обвинят в жестокости, ринулись в бой и начали сыпать бесчисленными примерами. Каждый вспомнил, что, по крайней мере, один раз в жизни уже умирал. Тот однажды упал пронзенный шпагою в Булонском лесу и до сих пор хранил в памяти приятное ощущение холодка от стального лезвия; другой получил прямо в грудь пулю, не причинившую ему ни малейшего вреда; а тот проломил себе при падении череп, от чего осталось лишь забавное воспоминание; не говорю уж о злокачественной лихорадке, гнойных воспалениях, воспалении мозга — всех мыслимых воспалениях; словом, доводы были столь убедительны, что компания пришла к единодушному заключению: смерть — не страдание, казнь за преступление есть не столько сатисфакция со стороны общества, сколько предосторожность ради общего спокойствия, и общество слишком дорого платит за смерть на поле брани, оплачивая ее славою, этим бессмертным вознаграждением; наконец, боязнь умереть в своей постели — занятие для дураков еще более, нежели для трусов.

Мы были в самом разгаре рассуждений о смертной казни, перед какими спасовал бы и сам Беккария[46], когда старый аббат, который до сих пор молчал, развалившись в длинном кресле с подставкой для ног, и блаженно переваривал вкусный обед, с трудом поднялся со своего сиденья, прошел в середину кружка собеседников, почти к самому пылающему камину, и, встав здесь, заговорил с важностью. Поскольку его знали за человека здравомыслящего, доброго советчика, поскольку он был один из тех снисходительных старых священников, изгнанных Революцией, которые после возвращения на родину принялись заново строить для себя жизнь, исполненную довольства и покоя, и проявлять деятельное милосердие к ближним, его выслушали со вниманием.

— Клянусь святым Антонием, — воскликнул он, — вот славный спор о смертной казни! По-моему, господа, вы беседуете в добром здравии, а если бы вы, как я, чуть не умерли от несварения желудка, вы рассуждали бы о смертной казни с бо́льшим почтением.

Мертвый осел и гильотинированная женщина img_77.jpeg

XVI

«КАПУЦИНЫ»

Мертвый осел и гильотинированная женщина img_78.jpeg

Напрасно пытался я забыть двойную страсть, двойной опыт моей жизни — Анриетту и нравственное уродство, ничто не могло развеять эту пагубную страсть, этот роковой опыт. С каждым днем одержимость моя усиливалась, усиливалось и какое-то пугающее желание довести ужас до предела, узнать наконец, могу ли я преодолеть его или буду им побежден. Ужас существовал для меня прежде всего там, где была Анриетта, столь пустая и лживая натура, бездна эгоизма и слабости, человеческое существо, лишенное духовности, чудесная оболочка, обладавшая всеми совершенствами, кроме души. Эту тварь, живую и бессердечную, к которой я привязался и которую сопровождал на стезе порока, я снова встретил однажды утром. Сказать вам, в каком месте? Осмелюсь ли, да и как это расскажешь! Однако сделать это надо. История моя была бы неполною, если бы мы не прошли через эту мертвящую грязь. Ужасное место, куда порок завел эту женщину, — место в нашем обществе столь же роковое, столь же необходимое, чуть не сказал — столь же неизбежное, как родильный приют и морг. Столь же заразное, отвратительное, полное несчастий, жалоб, рыка и скрежета зубовного. Это больница, но больница позорная. Врач презирает там больных, питает к ним больше омерзения, чем жалости. На сей раз больница делается тюрьмою, больной — язвой общества! Болезнь принимает здесь страшные названия, произносимые вполголоса. Прохожий с ухмылкою указывает пальцем на жертву, которую туда влачат. Не сестры милосердия, а полицейский префект отворяет двери этих мрачных убежищ. Полиция здесь — королева и верховная владычица, монахиня-странноприимница бежит прочь от этого злосчастного места, опустив на лицо покров. Стало быть, здесь пристало находиться лишь самым отталкиваемым существам, раз вы отводите свой чистый взгляд, нежные и святые девы, целомудренные царицы приюта «Милосердие» и больницы «Божий дом»! Несчастная, которую порок бросает в это мрачное жилище, обычно вступает сюда после оргии: с еще плохо вытертыми губами, с обнаженной грудью и головой, увенчанной цветами. Она выходит отсюда такою же, какой пришла: с обнаженной грудью, увенчанная цветами, готовая к новому разгулу, — а ведь тесное пространство, куда ее запирают, воздух, коим она здесь дышит, ожидающие ее отвратительные пытки, позор и унижение, чьей презренной жертвою она станет, — все делает это страшное место как бы первым проклятием, почти столь же ужасным, как то, что ожидает грешников после смерти.

В верхнем конце улицы Сен-Жак, между больницами «Кошен» и «Валь-де-Грас», почти вплотную к родильному приюту «Грязи», стоит древний монастырь, печальный и уединенный, напоминающий лепрозорий XI века. Налево от этого здания простирает свою тень, точащую сырость, грязная и вонючая свечная фабрика. На правом его углу выстроила себе деревянную лавочку бедная торговка яблоками; у дверей ее хижины прогуливается большая коза, тощая и облезлая. Вы заходите в ворота и не встречаете ни единого благожелательного взгляда у сторожей, ни капли сочувствия и жалости у врача, никакого доверия у больных; это нравы зачумленного города, его смятение и эгоизм, это самое худшее на свете — стыд пораженного болезнью, жгучие страдания, в коих он не смеет признаться. За этими стенами жизнь — если это можно назвать жизнью! — сплошной страх, голод, всепожирающие страсти, нарастающая тревога, недуг, принимающий все формы, все названия, поражающий весь организм, сплошное отвращение и ужас. Воздух здесь заразный, вода в ручье тинистая. В этом узилище я видел юношей, мертвенно-бледных, отупевших, лишенных искры разума, ничтожных жертв ничтожной страсти; а рядом — отцы семейства, носящие траур по женам своим и детям, дальше — мерзкие старики, коих медицинское искусство бережно хранит как любопытные образчики, их показывают чужеземцам со словами: «Наши зачумленные отвратительнее ваших!» Есть чем гордиться! Все это сборище несчастных, сгорбленных, искривленных, раздавленных недугом, лишенных памяти, надежды, воспоминаний, медлительно и молчаливо прохаживается взад и вперед. Ни один больной из этой толпы не смеет жаловаться даже Богу, так боятся они, что их услышат люди! Везде, на всех лицах, во всех душах одна и те же проказа, тот же стыд, та же смрадная грязь, то же отчаяние.

«Ах, ты хочешь ужаса, — говорил я себе, — ах, ты гоняешься за всякого рода низостью, ах, ты выходишь утром из дому единственно затем, чтобы созерцать лохмотья, растление, гниль и порок? Ну что ж, будь доволен, пресыться мерзостью и пороками! Но все же выйдем, уйдем прочь от этой заразы». И я действительно собрался уходить, как вдруг кто-то сказал мне:

— В больнице два отделения, здесь мужчины, наверху женщины, не желаете ли поглядеть и на этих?

Женщины! Женщины здесь? Увы! Едва ступил я на лестницу, как встретил кормилиц, зараженных хилыми младенцами, коих они еще держали у своей увядшей груди, — я встретил их скорее взглядом жалости, нежели гнева; дальше бедные деревенские девушки, плачущие навзрыд, не понимающие, чем они больны, почему их приняли с насмешливыми ухмылками, прятали лицо в свои грубошерстные передники. У дверей этой берлоги беременная молодая женщина, несчастная жертва супружеских уз, застыла, как статуя Ниобеи[47], в ожидании, пока освободится кровать возле какой-нибудь проститутки. Как! Женщина, кормящая своим молоком ребенка; как, юная девушка, отдавшаяся своей любви; как, порядочная женщина, доверившаяся мужу, — как, и до этих тоже добралась ужасная болезнь? Злосчастные! И в сто раз более достойные сожаления, нежели прочие пациентки, хохочущие здесь в общей спальне. Эти последние чувствуют себя как дома, больница для них — место развлечений, место отдыха. Я вошел в спальную комнату: огромная зала, вокруг громко смеются, играют в настольные игры; одни прихорашиваются, драпируясь в шерстяные покрывала, другие кутаются в халаты, самые юные, полуобнажившись, спорят, кто из них выглядит моложе; иные отвратительно бранятся или хрипло напевают песенки пьяниц и распутниц. Насколько мужчины, здесь живущие, были безобразны, бледны и подавленны, настолько женщины, в большинстве своем, были еще свежи, белолицы и веселы. Несчастные женщины! Такие красивые, что не утеряли красоты и здесь! Такие сильные, что смеются над своими мучениями! Боже, какие сокровища красоты даровал ты им в гневе Твоем! Бедные про́клятые создания! Они могли бы оказать честь молодости, составить гордость домашнего очага, опору зрелого возраста, утешение старца; они жадно проглотили, прежде чем им минуло двадцать лет, все: молодость и красоту, семью, любовь и брак, даже детство и старость, — они все расточили, все продали по дешевке, обменяли на язвы все драгоценные блага, полученные в удел от Господа, — грацию, юность, улыбку, здоровье, счастье! О, поистине, это ужасно, ужасно!

вернуться

46

Беккария Чезаре (1738—1794) — выдающийся итальянский ученый-юрист; стремился гуманизировать правосудие, протестовал против смертной казни.

вернуться

47

…как статуя Ниобеи… — Ниобея, жена фиванского царя Амфиона, гордясь своим многочисленным потомством, надменно отнеслась к богине Латоне, у которой было только двое детей. За это разгневанные боги умертвили всех детей Ниобеи, а ее превратили в статую (греч. миф.).