Изменить стиль страницы

…Отца он помнил плохо. Отец работал в райкоме и часто куда-то уезжал. Весной говорили, что он уехал на посевную, осенью — на уборочную, зимой — на лесозаготовки. Мама всегда ждала папу, и поэтому он тоже ждал папу.

На фронте отец был комиссаром дивизии и погиб в самый первый год войны «смертью героя». Так и было написано в письме, которое они с мамой получили с фронта: «Погиб смертью героя».

Но он плохо помнит отца. Почему? Должно быть, потому, что отец был такой большой, а он такой маленький. Наверно, поэтому они еще не успели научиться понимать друг друга. А мама… мама была всегда как будто такая же, как он, — большая (ведь она все-таки была мамой) и в то же время маленькая. Он тоже был и большим и маленьким. Большой — для себя (каждый человек для себя большой) и маленький — для всех других.

Все в нем было для нее интересно и важно. То, что он поцарапал руку (ей было больно от его царапины), то, что он видел во сне огромного человека (ей было страшно его страхом). Когда ему не спалось, она подходила, клала руку ему на щеку, и сразу становилось хорошо — ни от чего, а так просто, оттого что она была рядом.

Один раз он пришел к ней в гости на завод.

У мамы на заводе пахло машинным маслом, все там стучало и билось. Мелькали ремни. На станки, на вращающиеся фрезы стекала белая густая жидкость, похожая на молоко. Мама провела его к себе, в застекленную будочку, где на столе лежала крошечная линейка, и быстро размотала на нем шарф.

Он тихо стоял в маминой будочке и смотрел на маму через стекло. Она ходила по узкому проходу между станками озабоченная, важная и кудрявая, не особенно похожая на маму. И все-таки она была мамой. Он запомнил ее и такой…

Мама много кое-чего могла и умела: она умела чинить электрические утюги и чайники, собирать радиоприемники, могла даже сама поставить на крыше антенну.

Однажды, когда у них испортилось радио, она взяла с собой на крышу чинить антенну и его, Сашу.

Он боялся свалиться, и она крепко-крепко держала его за поясок куртки (видно, тоже боялась, что он свалится).

Он говорил:

«Мамочка, давай скорей спустимся на чердак. Там не так высоко».

А она хмурила брови и отвечала:

«Стыдно, Саша. Человек должен быть храбрым».

* * *

А потом все кончилось. Пришла война. Папа уехал. И они с мамой каждый день открывали почтовый ящик и смотрели, нет ли писем, пока не получили то письмо…

После этого они уже не ждали никаких писем. Они все время были вместе и даже спали в одной постели. Ночью мама тихонько гладила его по лицу, задевая щеку камешком колечка.

Утром она говорила:

«Ешь скорее простоквашу. Ешь сам, я не хочу».

Она наливала ему молоко, а себе чай. Ему так было жалко ее, и он не хотел один пить молоко.

Потом стало еще хуже. Они прятались от фашистов. Может быть, это было бы даже весело — прятаться, если б только мамино лицо не стало таким худым и серым.

Она жила на чужом чердаке, а он внизу, в чужой детской. Там было много детей, и все они кричали и галдели и не хотели во-время ложиться спать.

А он совсем притих — ведь они были в чужом доме.

Толстая профессорша, у которой они с мамой прятались, говорила: «Не обижайте Сашеньку, он тихий!» И никто его не обижал, но ему было страшно, потому что мамы не было рядом с ним.

И вот один раз она вошла в комнату. Нет, не вошла — ее привели.

Те, кто привел, сказали:

«Который из детей?»

Она молчала.

«Здесь все мои», — сказала профессорша.

А мама стояла молча, опустив голосу, и лицо у нее было спокойное, но что-то дрожало под кожей, над губами.

Он хотел крикнуть: «Мама!» — но понял, что надо молчать, раз она не глядела на него.

Он хотел крикнуть: «Мама!» — и протянуть к ней руки, но не крикнул, потому что испугался ее глаз. Глаза были прозрачные, она спокойно смотрела в окно.

Ее повели, и она прошла мимо всех, как будто задумавшись. Было тихо-тихо. Никто не сказал ни слова. Потом внизу хлопнула дверь. Старый профессор стоял перед окном, и его жена стояла перед окном, и дети стояли перед окном, и он тоже смотрел в окно, как она шла.

Она шла по двору, ступая по снегу своими крошечными валенками, и он не смел понять, что она уходит насовсем.

Она шла, опустив голову, не оборачиваясь назад. Ни разу не остановилась и не подняла глаз, чтобы проститься с ним…

«…Ах, Данька, я читал много книг про то, как коммунисты уходили на смерть… И мне всегда казалось, что это большие, сильные люди… А она была такая маленькая, и след ее валенок на снегу был похож на след девочки…

Мама!

Никто не знает про то, что у нее в волосах горели летом светляки, что она надевала серьги из вишен, никто не видел ее браслетов из бубликов…

Кто, кроме меня, видел, кто помнит, как она бежала по бульвару, раскинув руки, как крутыми колечками завивались ее волосы от соленой воды?..»

* * *

Ничего не видя и не замечая, Саша смотрел в окошко библиотеки. Стал падать снег. В свете фонарей он становился чаще, гуще, и казалось, что хлопья летят на огонь, как те слепые белые бабочки, которых так много было в Люстдорфе. Тут и там зажигались все новые огни. Их узкие дорожки скрещивались посередине улицы, и снег светился мелкими красными, голубыми, зелеными искорками…

В библиотеке раздался первый звонок. Задвигались стулья, послышались шаги читателей. Одна за другой стали гаснуть лампы.

Саша продолжал сидеть, задумавшись, у окна.

Второй звонок.

Да, дружба — это прежде всего доверие, доверие, думал Саша… Хорошо, но разве он, Саша, был по-настоящему доверчив с другом? Разве, если бы он был по-настоящему доверчив с ним и все бы ему о себе рассказал, Даня не понял бы его?..

Третий звонок.

— Видно, хорошая книга? — подходя к Саше, вежливо спросила библиотекарша и, улыбаясь, отобрала у него контрольный листок.

— Очень хорошая, — покраснев от неожиданности, сказал Саша. Встал, отдал библиотекарше книгу и на цыпочках пошел к выходу.

Глава XIII

— Нет, нет, я просто уверен, что каждому учителю необходим какой-нибудь опыт. Не только педагогический… необязательно педагогический. Ну вот, допустим: чтобы преподавать географию, особого житейского опыта как будто не надо… то-есть тоже надо, конечно, но не в такой мере, как, скажем, для преподавания литературы, не так ли? И все-таки одним только знанием предмета, как хотите, вы не откупитесь… Видеть, видеть надо, понимаете, участвовать в составлении карт, ну и там — болотные сапоги, восходы, закаты и все такое… А главное — глаза. Свои глаза. Понятно? Чувство страны! Нет, нет, позвольте, чем же вы его замените?.. А уж о воспитателе — не об учителе, а о воспитателе, Зоя Николаевна, и говорить нечего: без опыта какой же это воспитатель! Нет, и не спорьте со мной, Зоя Николаевна. Все ваши отговорки — это пустяки. Ну хорошо, ну пусть экспедиция не географическая, но ведь руководит же Васильев… Поймите: Васильев! И опять-таки, этнография — люди и быт, страна и все такое… Для географа это более чем полезно. И… и как раз во время летних каникул, к концу июня… Оформляйтесь! Сегодня же… ну ладно, не сегодня, так завтра с утра оформляйтесь, а то людей понаберут. Оформляйтесь хотя бы коллектором, дело не в этом… Ну что? Ну как же, Зоя Николаевна?.. Ну умоляю… Я о вас столько наговорил! Я сказал, что мы без вас просто пропадем. Ну, голубушка, не ставьте меня в дурацкое положение…

Она молчала.

Озеровский с упреком посмотрел на нее:

— Зоя Николаевна, родная, да ведь они же сами будут вас после этого больше уважать. Ну, один раз обойдутся же без вас в лагере… ну нет же людей незаменимых! Зато вожатая-путешественник… Звучит, а? Одним словом, вы едете, голубушка. Едете — и все тут!.. Нет, не едете?.. Ну, так я на колени встану. Предупреждаю: сейчас же становлюсь на колени посередине улицы… Раз, два… Ну? Я становлюсь на колени!