— Ничего. Во всяком случае, по отношению к вам. Эти постельные глупости меня не интересуют.
Он вышел из квартиры и, спускаясь по лестнице, услышал, как захлопнулась дверь. У него в кармане зазвонил телефон. Куаньяр в двух словах доложил, что женщина из музея не опознала мужчину на фотографии.
— А ювелир?
— Тоже нет, — тяжело дыша, добавил он и быстро повесил трубку.
Пикассо сел в машину. Делать было больше нечего, и он поехал домой. На светофоре фальшивый Санта-Клаус угостил его конфетой в фантике с рекламой известного производителя мобильных телефонов. Он сунул шоколадный трюфель за щеку, открыл бардачок, достал диск с записями калифорнийской музыки и зашвырнул его на заднее сиденье, как гранату с выдернутой чекой.
Элен встретила его в ярко-зеленом, по всей видимости новом, атласном платье. Оно туго обтягивало формы этой женщины, досконально изучившей каждую свою мышцу. Волнистые иссиня-черные волосы, уложенные аккуратными завитками, служили наглядным свидетельством не менее скрупулезной работы. На ее фоне Пикассо, не мывшийся двое суток и еще хранивший на себе слабый след присутствия Алисы, выглядел в своем помятом пальто настоящим клошаром. В гостиной был накрыт стол. Он скрылся в ванной. Раздевшись, осмотрел себя в зеркале и решил, что он толстый и рыхлый. В голове крутилась дурацкая присказка, преследовавшая его с самого детства: вот где собака зарыта. «Ничего, скоро узнаем, где тут собака зарыта», по поводу и без повода любила повторять мать. Почему-то он всегда принимал эту угрозу на свой счет. Настанет день, думал он, и все станут тыкать в него пальцем, приговаривая: вот где собака зарыта! Из соседней комнаты доносился голос Жюльетты, разговаривавшей по телефону. Он почувствовал облегчение. Хорошо, что она дома. Как будто она служила ему защитой от женщины в зеленом, ожидавшей за дверью. Он смешал в бельевой корзине запахи Алисы и Элен. Как вчера, когда одна отдавалась наслаждению под музыку другой. Пикассо покраснел. Он побрился, надел белую сорочку и вышел из ванной, словно шагнул на сцену, набрав полную грудь воздуха.
Семейство мирно ужинало за круглым столом. От свечей на лица ложился мягкий желтоватый отсвет. Встречаясь взглядами, они улыбались друг другу. У Элен немножко дрожали руки. За сыром она выложила карты на стол:
— Я на несколько месяцев еду в Индию. Если совсем честно, неуверена, что вернусь. — Пикассо уставился на Жюльетту. Та сидела, опустив нос в тарелку, и не демонстрировала ни малейших признаков удивления. — Жюльетта в курсе. Не волнуйся, я давно все обдумала. — Она мило улыбнулась.
«Не волнуйся!» — Он ненавидел это слово, наряду с некоторыми другими, например «полдник» и «живительный». Сжав опущенные под стол кисти в кулаки, он спросил:
— Почему ты уезжаешь? Что я тебе сделал?
Пикассо старался казаться спокойным. Ради Жюльетты, которая сейчас получала урок семейной жизни.
— Да ничего. Просто я достигла стадии, на которой дальнейшее движение вперед невозможно. Мне необходимо приникнуть к источнику.
Говоря, она следила взглядом за полетом несуществующей мухи, путешествующей по потолку. Ее руки выписывали какие-то сложные движения, очевидно заимствованные у бога Вишну, от которых трепетало пламя свечей. Жюльетта смотрела на мать, разинув рот, как на божество.
— Ты здесь совершенно ни при чем, — добавила она и наконец в упор посмотрела своими черными блестящими глазами на мужа. На бывшего мужа.
— А Жюльетта?
Жюльетта собралась что-то сказать, но мать ее остановила, прижав ладонью руку дочери. Как в телевизионной мелодраме.
— Жюльетта уже большая. И потом, вы с ней прекрасно ладите, разве нет?
Пикассо поднялся. Втиснутый между стеной и столом, он задыхался. После зарытой неизвестно где собаки мозг сверлила еще одна присказка: «Променял орла на кукушку». Подобно невротикам, боящимся исцеления, Пикассо успел вжиться в образ мужа, созданный Элен. Как он теперь будет существовать? «Променял орла на кукушку». Да и кукушки-то никакой нет.
— Тебе нехорошо? — обеспокоилась Элен, видя, как он настежь открывает окно.
— Духотища. Сдохнуть можно.
Жюльетта и Элен убрали со стола. Десерт проглотили, не замечая, что едят. Все изменилось. Повседневность обернулась чрезвычайным положением, и никто из них не знал, как себя вести, чем заполнять пространство празднично убранной квартиры. Зеленая строгость Элен исключала всякие разборки, всякую грусть. Мать и дочь потихоньку, словно украдкой, разошлись по спальням, и Пикассо удрученно уснул на диване. Куда ему было идти? Меньше всего на свете ему хотелось стать похожим на контингент своих несчастных клиентов, ютящихся в гостиницах без единой звезды, не сумевших утаить ни одной зарытой собаки и бездарно променявших всех своих орлов неизвестно на что.
К изумлению Пикассо, Элен уехала уже на следующее утро, утро Рождества, в десять часов. За ней приехало заказанное накануне такси. Он помог вынести тяжелый чемодан, они обменялись на прощание немного растерянными взглядами, и жена Пикассо исчезла из его жизни. Он проводил глазами черноволосую голову на заднем сиденье машины и понял, что она ушла навсегда. Во всяком случае, навсегда ушла та женщина, с которой он виделся сегодня утром. Опустошенный, он уселся в разоренной после вчерашнего пиршества кухне и машинально сжевал на завтрак остатки фуа-гра в компании с Жюльеттой, которая вовсе не выглядела особенно опечаленной, разве что немного неловкой. Его спасло вовремя подоспевшее ограбление, занявшее его на весь день, самый праздничный день в году, утром которого выясняется, что всего за одну ночь мишура утратила блеск, елка — свежесть, а шары — волшебство. На Париж валился недоделанный снег, таявший на лету. За руль сел Куаньяр — верный признак того, что Пикассо сильно не в духе.
— От меня жена ушла, — сообщил он коллеге, когда на площади Терн они встали на красном светофоре.
— Хотите, зайдем выпить кофе? — отозвался тот.
— Да нет, не стоит, — отказался инспектор.
Привилегированный статус Куаньяра — брошенного мужа — внезапно пошатнулся, что ему требовалось осмыслить, чтобы сделать правильные выводы. В комиссариат они вернулись как ни в чем не бывало.
Настал вечер, а Алиса так и не позвонила. Дома, на столе в гостиной, Пикассо обнаружил записку от Жюльетты: «Ушла гулять». Это был его первый одинокий вечер, проведенный в окружении мебели, выбранной женой. В полночь Алиса вышла в сад позвонить Пикассо на мобильный. Его аппарат долго дребезжал в бардачке машины.
Алиса не любила пивные рестораны, напоминавшие декорацию из фильмов Клода Соте. Только Роми Шнайдер и Иву Монтану удавалось в них спокойно разговаривать, несмотря на шум, табачный дым и безостановочное мельтешение официантов. Им каким-то волшебным образом ничто не мешало. Пикассо занял стол в глубине зала. Слева сидели два мужика, справа — семейная пара.
— Если хочешь, пойдем куда-нибудь еще, — предложил он, пока она нерешительно осматривалась.
— Да все равно. В это время везде одно и то же.
Пикассо слушал произносимые этой женщиной слова — такие обыкновенные — и чувствовал, что они проливаются бальзамом на его израненную душу, заставляя отступить терзавшую его боль. За столом справа высокая брюнетка с лоснящейся кожей вещала, не понижая голоса:
— Неужели ты не понимаешь, насколько это омерзительно, все эти стареющие писаки, награждающие персонажей своими собственными болячками? Да что мне за дело до его проблем с простатой?
Алиса обратила внимание, что собеседник горластой брюнетки слушает ее затаив дыхание, как проповедницу. Пикассо, напротив, не замечал ничего — ни шума, ни людей. Он сосредоточенно изучал меню, лишь бы не смотреть на Алису, с которой всего два дня назад в ходе торжественного церемониала по-калифорнийски разделил себя — свои кожу, пот, слюну. Алиса заказала краба под майонезом. Потом совершенно по-свойски глянула на него, ласково улыбнулась и проговорила: