— Я-то слышу, — пробормотала Мещерская, не поднимая век, — какую чепуху ты несешь.

— Почему чепуху? Совсем не чепуху.

— Тебе дотронуться до меня будет противно, после того, что со мной сделали.

— Неправда! — искренне возмутился Гурко. — Эка невидаль — изнасиловали! Да я ни одной девушки в Москве не знаю, кого хотя бы раз не насиловали. Не говоря уж о женщинах. Это же азы демократии.

Ирина открыла один глаз.

— Я их ненавижу, — сказала она. — Звери, подонки! Но я их больше не боюсь. Благодаря тебе, Олег, я перестала их бояться.

— Вот и хорошо, — он погладил ее волосы. — Теперь поспи немного.

Не выпуская его руки, она послушно задремала.

Поезд, вспомнил Гурко. Убедительное рассуждение Мустафы. Тот поезд, на котором ехал Гурко, загнали в ремонтное депо, а тот, где заняли купе Мустафа со товарищами, мчится на полной скорости в светлый рыночный рай. С неодолимым напором взрезывает гулкое пространство железное брюхо, валятся обочь леса, города и деревни, беспощадно сметаются целые поколения, стонет, плачет, корчится на путях бестолковая страна — и уже рукой подать до последней остановки. Уже различимая оком синеет, скалится, зевает, мерцает в блеклом тумане гигантская пасть — вселенская Зона.

Глава 2

Эдуард Сидорович Прокоптюк, бывший профессор, бывший хлопотливый челнок-предприниматель, а ныне, в Зоне, — свободный ассенизатор со специальным допуском, прикормил кошечку с голубыми глазами и повсюду таскал ее с собой. Кошечка уродилась в Зоне и была мутантом. Короткошерстная, со стеклянным взглядом, с тоненькими, в разные стороны, лапками, как у ящерицы, с большим стоящими, как у молодого овчара, острыми ушам с висящим до земли пузом, — она понимала человеческую речь. Не отдельные слова и фразы, а именно речь во всей ее затейливости. Прокоптюк назвал милого уродца Василисой, Васюткой в честь благородного хозяина Зоны господина Хохрякова.

С утра, как обычно, Прокоптюк отправился нейтральный сектор, чтобы успеть прибраться пробуждения постояльцев. Сегодня там народу было не густо. Один из коттеджей занимал писатель Клепало-Слободской, который летом вообще не покидал территорию Зоны, да в соседнем коттедже остановилась молодая певичка Нонна Утятина, приглашенная для частного выступления: бедняжка и представить не могла, какая участь ее ждет. Впрочем, кого-кого, а уж молодую певичку Прокоптюк и не думал жалеть: после того как все эти эстрадные куклы поучаствовали в компании «Голосуй или проиграешь», где за гастроль получали по четыреста тысяч долларов, он перестал принимать их за людей.

Двухэтажное здание гостиничного типа битком набито персоналом всех секторов Зоны, но туда Прокоптюку не было нужды заходить, там свои дежурные. В его ведении лишь внутренний дворик да общественный туалет, спроектированный в виде небольшой часовенки. Работы на полчаса, но не слишком приятной. Дело в том, что хотя в коттеджах и в помещении для обслуги имелись свои сортиры, общественная часовенка была построена скорее в качестве архитектурного излишества, чем для прямого пользования, не проходило дня, чтобы кто-то не навалил на полу кучи, да еще частично не размазал по стене. Разумеется, Прокоптюк подозревал в первую очередь писателя Клепало-Слободского, но ни разу не смог поймать его на месте преступления. Да если бы и застукал, что толку. Увещевать и совестить россиянского творческого интеллигента совершенно бессмысленно. Он все равно будет тайно гадить. Как показала новейшая история, творческий интеллигент — это какое-то особенное биологическое соединение, не имеющее аналогов в подлунном мире, и если проводить какие-то параллели, то точнее всего сравнивать его с мусорным бачком. Вероятно, Господь определил ему быть отстойником всякой психической мути и умственного маразма, дабы наглядно отвратить от скверны остальное человечество. Надо заметить, удалась лишь первая часть замысла: действительно, душевная гниль, которую источает творческий интеллигент, способна отравить все живое, но ничуть не образумила Россию, для поучения которой творческий интеллигент якобы и произведен на свет. Большинство людей по-прежнему воспринимают писателя либо актера всего лишь как загадочный психологический феномен. Для русского человека гадюка, ползущая в траве, мокрота, возникающая при бронхите, и творческий интеллигент, кликушествующий на экране, стоят в одном ряду, но почему-то не вызывают у него раздражения.

Войдя в сортир с ведром и тряпками, Прокоптюк убедился, что куча на месте, на стенах желтые потеки, и энергично принялся за уборку. Кошечку Василису усадил на самое чистое место, возле сортирного очка, и, яростно отскребывая липкие ошметки, вел с ней дружескую беседу. Василиса, вслушиваясь, забавно вскидывала глазастую мордочку, почесывавала лапкой рыхлое пузо, и когда бывала с чем-то не согласна, издавала пронзительное мяуканье, от которого Прокоптюк привычно вздрагивал, чуть не роняя мокрую тряпку. Особенно не нравились привередливой Василисе его рассказы о том, как он был челноком, как путешествовал по миру, купечествовал, как привольно жилось ему на оптовом рынке. Василиса взрывалась истошным воем и царапала сосновую доску, грозя свалиться в очко. «Чего злишься, Василиска, — ворчал Прокоптюк. — Ну торговал, ну мотался по заграницам, а до того заведовал кафедрой, а теперь скребу писателево говно, и, в сущности, скажу тебе, никакой особой разницы во всех этих занятиях нет. Не согласна, что ли?» Василиса так оглушительно мяукнула, что Прокоптюк схватился за уши. Жаль, не умела кошка говорить, а ему хотелось бы знать, чем она в самом деле так недовольна.

Когда управился и вышел на двор, увидел Фому Кимовича, отдыхающего на крыльце своего коттеджа. На писателе были яркие, ниже колен молодежные шорты и майка от Версаче. Белесая головенка сияла на солнце, как одуванчик.

— Ну-ка, поди сюда, засранец, — поманил он сверху Прокоптюка. Тот послушно приблизился. Василиса жалобно заверещала на плече.

— Ну что, кикимора, — спросил писатель. — Не терпится на правеж к Василь Васильевичу?

— За что такая немилость, Фома Кимович? Вроде стараюсь во всем угодить.

Вообще-то он догадывался, отчего писатель не в духе. Накануне Клепало-Слободской собирался на Оседание московского Пен-клуба, где намеревался выдвинуть свою кандидатуру на пост председателя, и вот, видно, съездил неудачно. По рассказам Фомы Кимовича, власть в Пен-клубе захватили какие-то безродные типчики, чьи-то детишки и полюбовники, поганые пидарасы, для которых святые слова о правах человека значили не больше, чем для какого-нибудь Шамиля Басаева вместе с Ленкой Масюк.

— Я тебя, рожа неумытая, сколько раз предупреждал?

— О чем, Фома Кимович?

— Чтобы не таскал сюда своего паршивого мутанта. Добиваешься, чтобы я собственноручно утопил его в помойном ведре?

От ужаса Василиса пискнула и спрятала мордочку под мышкой у Прокоптюка.

— Откуда такая нетерпимость, Фома Кимович, — огорчился Прокоптюк. — Уж я-то надеялся, как великий гуманист, с сочувствием отнесетесь к зверьку. Какой от кошки может быть вред?

— Это не кошка, — отрезал писатель, энергично поддернув шорты. — Это извращение природы. Комунячий выблядок. Ишь ушами стрижет, стерва. Ладно, мое дело предупредить.

— Что же вы так нервничаете из-за ерунды, Фома Кимович? В вашем возрасте небезопасно. Вдруг чего случится, как в глаза буду смотреть многочисленным почитателям вашим?! Василиску сегодня сдам на мыло, не извольте сомневаться.

Кошка издала столь жалобный рев, словно прокололи пузо. Фома Кимович спустился на пеньку, испепеляя Прокоптюка подозрительным взглядом.

— Зазнался ты, профессор, после того, как допуск получил. Чересчур стал говорливый. Ядом брызжешь. Но учти: допуск — это бумажка. Сегодня дали, завтра отберут вместе с головой. В карцере-то давно не сидел?

В карцере, опущенном в отсек юрского периода, Прокоптюк вообще не сидел, обошлось как-то, но, разумеется, как любой обитатель Зоны, был о нем наслышан. Карцер, придуманный, вероятно, самим Хохряковым, был устроен за пределами добра и зла. Говорили, на вторые сутки человек там сходил с ума, на третьи — прокусывал себе вену. Проверить слухи было невозможно: из карцера не возвращались.