— Чего уж хорошего.

Петр Фомич пристально в него вгляделся.

— Ты, я вижу, человек нездешний, пришлый. Как появился, так и исчезнешь, а нам тут жить. Ты меня спас, но лучше бы не спасал. Пусть бы забили до смерти. Разочарование горше смерти. Мы все теперь разочарованные, вот в чем дело. Не только афганцы либо чеченцы. У тех особый счет, но не только они. Представь, была жизнь, где все было по мере. Добро, зло, совесть, любовь. А теперь этого ничего больше нет. Остались одни деньги. Сколько у тебя есть бабок, столько ты и стоишь. Нам, кто жил до переворота, перенести это трудно, почти невозможно. И мы тоже все потихоньку превращаемся в скотов. А дети что? Дети потому, я думаю, озверели, что они про эти понятия — честь, достоинство, братство — вообще уже не слыхали. Их осуждать нельзя. Слепыми родились, слепыми помрут. Но большинство не своей смертью. Век у них короток, как у бабочек. Хорошо, что я не успел детей нарожать. Нет у меня детей и жены тоже нет. Хотя в прошлом была, теперь нет.

— Где же она?

С супругой у Петра Фомича вышла оказия. По сути, она никуда не делась, но была для него недосягаема, потому что брезговала спать с молодым нищим инвалидом. Причем брезговала так хитро, что не подавала виду, и почти каждый вечер, если он был не слишком бухой, подкатывалась к нему под бочок, но когда он к ней случайно притрагивался, ее передергивало, как от тока. С этой бедой бывший летун и вовсе не знал, как управиться, потому что любил свою брезгливую жену пуще прежнего, пуще, чем до войны, и очень удивился, когда Савелий заметил:

— Это вообще не беда, парень, а только твое воображение.

Петр Фомич взялся было спорить, но подоспел официант Витюня на колесиках с новой непочатой бутылкой.

— Чего же ты аккордеон-то угробил, — спросил злобно, — Кто же нам теперь будет музыку делать?

Петр Фомич коротко доложил о грустном эпизоде — бешеная мелюзга и прочее, — но Витюня вместо того, чтобы посочувствовать, резко возразил:

— Да ты сам вечно нарываешься. Все никак не угомонишься, хоть и ногу уже оторвали.

Трое мужчин, сидевших в разных местах и будто навеки окаменевших над стаканами, поддержали Витюню одобрительным гулом. И даже как бы подтянулись поближе.

Витюня новую бутылку разлил собственноручно, не забыв и себя. Обратился к Савелию:

— Петро сейчас сломается, он свою дозу выбрал. Доставишь его домой?

— Конечно, доставлю, ежели надо.

— Музыку оставь здесь, может, ребята починят. Как Витюня предрек, так и получилось. После очередного глотка Петра Фомича повело набок, и если бы Савелий не подхватил его легкое тельце свободной рукой, рухнул бы на пол. К этому моменту мужчины передвинулись со своими стаканами совсем вплотную и как-то враз загудели, жалея сомлевшего побратима и одновременно объясняя Савелию, чего с ним делать. Его следовало погрузить в тачку и отвезти по такому-то адресу, а там уж его примет и обиходит Маргарита Павловна. Савелий все уразумел и про адрес, и про Маргариту Павловну, но не понял, в какую тачку загружать Петра Фомича.

— Тачка у входа, — хмуро сообщил Витюня. — Там Федор дежурит… Но ты вот что, батяня. Ты к нам пока сюда не ходи.

— Я и не собираюсь, — удивился Савелий. — Но почему ты так сказал?

— Сам знаешь почему. Твоя война впереди, а мы с хлопцами отвоевались. У нас сил больше нету, разве не видишь? И Петра оставь в покое. Куда он за тобой поскачет на одной ноге?

Мужики глубокомысленно хмыкали, поддерживая официанта. От них от всех пахло тленом.

— Не помирайте прежде смерти, солдаты, — посоветовал на прощание Савелий.

Водила Федор, бритоголовый молодой человек, действительно поджидал на улице и помог уложить бездыханного Петра Фомича на заднее сиденье потрепанного «жигуленка». С ветерком пронеслись по Москве: Савелий даже не успел насладиться открывающимися видами.

Высадились у подъезда хрущевской пятиэтажки на тенистой улице, с оврагами и черемухой, где лишь один-единственный гигантский транспарант «Новое поколение выбирает пепси!», плещущийся выше всех домов, напоминал о том, что находятся они на оккупированной территории.

— Помочь? — спросил Федор.

— Управлюсь, ничего, — Савелий взвалил инвалида на плечо и без затруднений поднялся на четвертый этаж. Дверь отворила молодая женщина с рано увядшим лицом, укутанная в длинный, сильно поношенный халат. Сокрушенно всплеснув руками, велела Савелию нести поклажу прямо в комнату. Там они кое-как вдвоем стянули с него одежду и опрокинули на застеленный почему-то клеенкой диван. В пьяном забытьи Петр Фомич восторженно улыбался, как ребенок, впервые узревший самолет.

Маргарита Павловна предложила гостю чаю, и Савелий не отказался. От водки и сухомятки у него давно першило в горле. На опрятной, чистой кухоньке хозяйка подала чай в фарфоровой посуде, хлеб, масло и сыр. Савелий уплетал за обе щеки, только бороденка топорщилась.

— А ты что же, голубушка, не попьешь чайку?

Маргарита Павловна, задумчиво щурясь, положила в рот полосатую карамельку. Она была явно не из тех, кто мелет попусту языком. От ее сухого, с темными подглазьями лица исходил теплый свет хорошо усвоенного жизненного урока. Она была красива, стройна, ничего лишнего в чертах — лишь ясное, голубоватое мерцание глаз. Савелий признался:

— В столицу утром прибыл, а вот первого вижу нормального человека. Тебя, девонька.

Маргарита Павловна смущенно потупилась.

— Вы о нем плохо не думайте, о Петре Фомиче. Он ведь с горя ее глушит. А как помочь, не знаю.

— Ты уж одним тем помогла, что бедуешь с ним.

— Муж мой, куда денусь.

— Скажи, красавица, зачем пленкой диван застелила?

Маргарита Павловна полыхнула алым цветом.

— Петя не всегда собой управляет, когда выпьет. Почки у него отбиты.

— Понятно. Любишь мужа?

— Роднее никого нету. Только он сам почему-то отдалился. Может, я его больше не волную как женщина.

— Не надо так, — укорил Савелий. — Человек через смерть и муку прошел, ноги лишился, веру утратил, — ему ли скакать молоденьким козликом? Потерпи, помайся годик-другой. Он воспрянет. Терпение сторицей воздастся.

— Кто вы? Вы же не случайно к нам зашли?

— Об этом не думай. Странник я, обыкновенный прохожий.

Оба чувствовали, как им вдруг стало хорошо вдвоем. Как двум слезинкам, сомкнувшимся под переносьем.

Уходя, Савелий пообещал навестить вскорости, потолковать с Петром Фомичом на трезвую голову. В прихожей Маргарита Павловна неожиданно прижалась к нему тоскующим жадным телом, поцеловала в уголок губ, и Савелий словно впервые догадался, что наступит день, когда ему тоже понадобится женщина.

С такими долгими задержками он лишь к вечеру добрался до Красной площади. Святое для всего православного мира место напоминало огромную строительную площадку, с торчащими кранами, со множеством ограждений, с мельтешением техники и скоплением людей. Надо всем пространством стоял такой звук, будто, высоко пролетая, каркала неисчислимая стая воронья. Если бы Савелий когда-нибудь читал книги и добрался однажды до платоновского «Котлована», ему непременно припомнились бы сцены из этого пророческого произведения; но книг Савелий отродясь не читал, поэтому никакие литературные сравнения не пришли к нему в голову. Озадаченный, он перекрестился на тускнеющий под закатным солнцем лик Василия Блаженного и некоторое время молча стоял, отдыхая, свеся руки к земле, чутко прислушиваясь.

Рядом проходил задумчивый господин в вельветовой кепке, с кинокамерой через плечо. Савелий его окликнул. Господин поглядел мимо, словно не видя, потом вернулся и сунул ему в руку хрустящую купюру достоинством в один доллар. Савелий с благодарностью поклонился, спросил:

— Чего тут происходит, не подскажете приезжему? Какие сокровища ищут?

— Ай спик инглиш, — ответил господин, презрительно поджав губу и нацеля на Савелия камеру. — Рашин плохо понимай.

— Тогда извините!

— Купи булку, хлеб. Кушай на здоровье. Водка купи.