Кайса живая была, только её оглушило. А лучше бы её убило. Потому что русские обозлились, закололи штыками моего Мути и стали нас с Кайсой… она прямо под ними умерла, слабенькая потому что. А я зачем-то вот выжила…
— Даже старуху не пожалели…, — скрипнул зубами подполковник.
— Мне девятнадцать лет…, — тихо сказала старая седая женщина.
(Заметки на полях расплывающимся чернильным карандашом, тем же почерком, что стихи на форзаце:
«Щерясь, как лагерная параша, блестя золотым зубом, комдив Котов вещал собранным у штабного фургона командирам: «Обрыдла война проклятая всем нам, а красноармейцам, красным героям, которые под пулями ходят, больше всех. Ну, если бы на своей земле воевали, было бы понятно — за свои хаты бьются, чтобы отогнать ворога лютого, отбить да освободить… А тут ридна хата, оно-о-о уже где! А бойцу воевать, да и не в обороне, а давай, давай вперед! Мы ж материалисты, мы должны понимать! Значит, что нужно? Чтоб боец ненавидел врага, чтоб мстить хотел, да не как-нибудь, а так, чтобы хотел все истребить до корня. И еще нужно, чтобы он интерес имел воевать, чтоб ему знать, для чего вылезать из окопа, на пулемет и финские мины. И вот теперь ему ясно-понятно, придет в Финляндию, а там всего, и барахло, и бабы! И делай, что хочешь! Бей вщент! Так, чтобы ихние внуки и правнуки боялись! Не всякий станет детей убивать…А по правде, ежели хотите знать, так те, кто станет, пусть сгоряча убивают хоть маленьких враженят, аж пока им самим не надоест! Сейчас главное, чтобы боец с охоткой в бой шел, это главное звено!»)
— Русские обречены. — спокойно и просто сказал подполковник.
— Почему? — тупо переспросил его я.
— Стая львов, во главе которой стоит баран, ничто даже перед отарой наших барашков, призванных из запаса, во главе которых стоит… ну, мы посмотрим еще, кто чего стоит. А что русский командир — мудак, это мне теперь абсолютно понятно. Потому что только баран будет допускать бессмысленные жестокости!
…. Малиновый шар восходящего солнца, окруженный двумя оранжевыми столбами, обещающими жестокий мороз не далее как сегодня же к ночи, еще не оторвался от курящегося искристой ледяной пылью горизонта, когда покрытая белым кружевным куржаком мохноногая лошадка неторопливо, но бодро повлекла наши санки по заснеженным улицам предместья… Я поднял вверх воротник шинели, а мой заботливый Микки тут же перевязал мне шею серым домашним шарфом. Последний раз обо мне так заботилась мама в Рождество 1913 года, когда я, гимназист, собирался на каток… Сидящий спиной вперед, напротив нас с Микки, подполковник погрузился в свои думы, сердито морща высокий лоб под лохматой папахой. И резким контрастом для задумчивого офицера был веселый, заросший до мохнатых бровей косматой цыганской бородищей возница, беспечно и весело насвистывающий какую-то песенку…
— Эй, человек! — вежливо обратился я к нему. — Скажи-ка, будь любезен, откуда ты? Из какой ты деревни? Кем был до войны?
— И-ех-х! — звонко щелкнул бичом мужичок. — Деревенька наша убогенькая всем известна! А на фронтоне моей избушки любой грамотей прочитает: Concordia parvae res crescent, discordia maximae dilabintur!
Микки рядышком со мной от изумления широко раскрыл рот. Я же только тихо вздохнул: латынь мне еще с гимназических времен была сугубо противна… но каков мужик!
— Это сказал римский историк Гай Саллюстий., — не прерывая размышлений, пояснил образованный Талвела. Кандидат исторических наук, что уж там… — Означает же это крылатое выражение буквально следущее — «При согласии и малые государства растут, при раздорах и великие разрушаются». «Избушка» та называется Атенеум, от греческого слова «Афина», и находится на площади Раутатиентори, напротив Центрального вокзала, в ней размещаются Академия Изящных Искусств и Университет дизайна города Хельсинки. А на облучке у нас сидит некто Галлен-Каллела, по имени Аксель Вольдемар…
— Модернист. — скромно отрекомендовался старый художник.
— Ну, уж так-то о себе не надо бы! — покачал головой подполковник. — У модернистов все девушки на картинах тощие, угловатые и какие-то зеленые…
— Это у них после абсента! — доверительно поведал Галлен-Каллела. — Помню, мы с Дега, бывало, сядем рядышком, нальем ложечку, насыплем сахарку, подожжем… Полынью запахнет… а уж только потом мы за кисти и беремся… эх, бывали же времена…
— А скажите, Аксель, вот я в кабинете Маршала одну картину видел… это что, ваша? — уважительно спросил Талвела.
— Это «Лыжники», что ли? Ну да, моя!.. Был грех, я её Барону уж давненько как подарил… У него как раз юбилей был, а у меня как раз на подарок денег не было… Впрочем, это у меня частенько бывает, гораздо реже, когда наоборот. Вот я сижу и думаю: метафизическую «Русалку» он не поймет, барбизонцев он не любит, разве ню ему подарить?…Так это только незабвенный Ренуар любимый баронов типаж писал: рыжих, жопастых и сисястых! Бывало, хлопнет меня Мастер по плечу и скажет: «Эх, мсье Аксель! Толстые рыжие натурщицы, это моя единственная слабость…» А тут раз! Достаю это я из чулана явно неудачный на мой взгляд холст, который я к грунтовке уж было приспособил — вот оно! И природа, наша, финская… и почти все ясно! А что, вам правда понравилось? — доверчиво, как большой ребенок, спросил старый художник.
— Ну вот, представьте себе, — таинственно понизив голос, начал Талвела, — На картине изображена группа лыжников, двигавшихся с левой стороны композиции вправо. Их фигуры размещены на фоне обыкновенного зимнего пейзажа: таких пейзажей в живописи Финляндии очень много, просто на этой картине к традиционному зимнему лесу были добавлены лыжники. Фигуры некоторых из них почти по пояс закрывает снежный сугроб, что создает впечатление некоей таинственности, недосказанности… Группа лыжников осторожно, словно соблюдая все меры маскировки и безопасности, движется в пейзажном пространстве магического квадрата слева направо, словно бы из Финляндии к… Ленинграду. Белоснежный костюм военного лыжника не претерпел за прошедшие тридцать с небольшим лет почти никаких модификаций и от этого картина получала некое вневременное измерение. Да и люди, изображенные на полотне, показались мне таинственными призраками…
— Ничего там особо таинственного нет! — смущенно пробормотал польщенный автор. — Это мужики из Миккели через русскую границу контрабандный спирт тащат!
— Извините, маэстро, — осторожно спросил его я. — Вот вы говорите… Дега, Ренуар… как о своих хороших знакомых! а сколько же вам тогда лет?
— Семьдесят восемь, а что? — окрысился художник. — Да! Натурщиц я уже действительно…гм-гм… лет семь как уж нет. Но быть от этого финном я не перестал!
— Но как же так?! Вы, талантливый человек, и вдруг здесь…
— А что, Сивку запрягать я уже не достоин? Да. Винтовку мне не выдали! Сказали, нужна тем, кто помоложе… так я карандашом воюю! Вот, иллюстрировал брошюру о борьбе с русскими танками! — и он вытащил откуда-то из глубин своего тулупа тоненькую книжицу в бумажном переплете.
— А! Я её знаю. Бред полный! — захохотал доселе стеснительно молчавший Микки. — Тут такое поднаписано, обхохочешься.
Вот вам первый способ остановить русский танк: засунуть лом или бревно в ходовую часть! Один наш солдат, Виену Лойма, здоровенный такой лось из Лоймаа, так и решил действовать. Припас заранее здоровенный лом, и когда на него пошел русский танк, сунул его под каток. Лом со страшным скрежетом обернулся вокруг гусеницы и выпал сзади, не причинив танку никакого вреда. Тогда упертый, как все лоймайцы, Виену схватил толстенное бревно и сунул его в гусеницу. Бревно тут же превратилось в охапку зубочисток, которых хватило бы на целую роту! А танк поехал себе дальше…
Способ второй: стрельба из дробовика в упор по смотровым приборам танка. Вилли Ваттонен привез из дому на фронт дробовик. И когда танк поехал прямо на него, встал, и ударил картечью по смотровым приборам! В ответ танк ударил из пулеметов. Бедный Ваттонен…
Наш фенрик Ильманен, в мирной жизни адвокат, написал авторам строгую претензию. В ответ они прислали нам телеграмму, в которой просили нас русских танков не бояться, и рекомендовали убирать и перепутывать с развилок дорожные указатели, чтобы русские танки в нашем тылу заблудились…