Я полагала, что лес уже основательно сведен, но, едва выехав за городскую черту, убедилась, что он совсем такой же, как прежде. Зверья нигде не было видно, люди попадались редко. В Африке вообще не знаешь, где тебе встретится человек; когда я вышла из машины, чтобы попить из фляжки кофе меня так и подмывало крикнуть: есть здесь кто-нибудь? Земля была аккуратно отброшена от обочин. Я сделала несколько шагов в глубь просвеченного солнцем леса; веточки и сухие листья взрывались у меня под ногами, и мне казалось, я все сокрушаю на своем пути. На больших черных муравьев, напоминающих опрокинутые песочные часы, лучше было не засматриваться: когда-то на занятие это у меня ушло много послеполуденных часов. Новая асфальтированная дорога кое-где срезает изгибы старой, и, выехав к реке, я сперва подумала, что проскочила подъездную дорожку к дому Инкаламу. Но нет: вот она, длинная, обсаженная джакарандами аллея, круто спускающаяся к долине, — я не узнала ее потому, что у главной дороги появилась прогалина, а на ней — домик и лавчонка, которых здесь раньше не было. Лавчонка сложена из бетонных блоков, окна забраны решетками, небольшая веранда — именно такое заведеньице, какие стали теперь в наших местах открывать африканцы, делавшие раньше покупки у индийцев и белых. У въезда, как прежде, стояло большое манговое дерево; к нему была прибита самодельная вывеска: ПИВО КВАЧА СИГАРЕТЫ ВСЯКИЙ СОРТ. Под деревом разгуливали куры и стоял какой-то человек; велосипед его валялся рядом — словно рухнул от теплового удара.

— Могу я пройти к дому? — спросила я.

Человек подошел, склонив голову набок и жмурясь от налетавших мух.

— Дом не разрушился?

Он покачал головой.

— Кто-нибудь живет в доме? В большом доме?

— Никого не жить.

— Можно мне пойти взглянуть?

— Вы можно пойти.

Гравия на подъездной аллее почти не осталось. По середине ее тянулась гривка, она царапала днище приземистой американской машины. Джакаранды буйно разрослись; в это время года они не цвели. Говорили, что Инкаламу проложил эту длинную, полторы мили аллею, взяв за образец подъездную дорогу для экипажей в своем родовом поместье в Англии; но вероятней другое: как это случалось с приезжавшими в колонии англичанами, отсюда, издалека, его социальное положение казалось ему куда более высоким, чем было на самом деле, и аллея, ведущая к большому помещичьему дому, была всего лишь игрой воображения деревенского паренька, который приплелся с поручением в богатую усадьбу и в мечтах видит себя ее хозяином. Таков был весь стиль Инкаламу — стиль бедняка, которому обстоятельства позволили разыгрывать из себя знатного барина с причудами; ведь здесь он оказался далеко и от аристократов, даже не ведавших о его существовании, и от себе подобных, чьи насмешки он мог бы вызвать.

Теперь-то я это увидела ясно; теперь я все видела в подлинном свете — так, как оно всегда и было на самом деле, а не так, как воспринималось нами в детстве. Показался высаженный перед фасадом кустарник, и я увидела, что только красные амариллисы, растения местные, по-прежнему цветут, хотя за ними никто не ухаживает. Все остальное заглушили заросли. А вот и самый дом; он осел, накренился под собственной тяжестью; крытая соломой кровля над окнами мансарды сползала вниз, к высокой траве, из стеблей которой была сделана. Вид дома не вызвал у меня тоски по прошлому — просто чувство узнавания. Как и все наши дома в начале тридцатых годов, он был обмазан красной глиной, но Инкаламу, гордо презрев ограниченные возможности материала, сделал его трехэтажным — этакий песочный замок, наподобие английского помещичьего дома с картинки рекламного календаря: крыша с крутыми скатами и широкой трубой на каждом ее конце; портик, к которому ведут широкие ступени. Все предрекали, что дом обрушится Инкаламу на голову, а вот — простоял уже тридцать лет. Со стороны долины к нему поднимались апельсиновая и манговая рощи. Кругом царило глубокое безмолвие брошенного жилья — безмолвие запустения.

Я хотела было пройти в манговую рощу, но, видно, из года в год плоды никто не убирал, они падали на землю и гнили, а из их семян между рядами старых деревьев выросли сотни чахлых побегов, и получилась темная чаща. Заходить в дом я не собиралась, просто решила его обойти, чтобы взглянуть на долину и горы за нею; струи дождя вымыли ров у основания осевших стен, и мне приходилось держаться за выпирающие наружу изгибы ржавых водопроводных труб. Дом был близок мне, как живое существо. Окна первого этажа — с листами жести вместо стекол и покосившимися деревянными рамами — и окна второго этажа, затянутые проволочной сеткой, были полуоткрыты, словно рот спящего старика. Обойти вокруг дома мне не удалось: со стороны долины заросли подобрались к самым стенам; я хотела было подтянуться и заглянуть внутрь. Но глина и обмазанный ею каркас, плетенный из неошкуренных и кривых ветвей, стали рушиться у меня под ногами: глина крошилась, а изъеденные муравьями ветви ломались. Хотя дом, вопреки предсказаниям белых поселенцев, и не обрушился на самого Инкаламу и его черных детей, я подумала, что сейчас он вполне может обрушиться на меня. Осы роились у моего рта и глаз, словно им тоже хотелось посмотреть, что там внутри — у меня. Дома Инкаламу, где могли разместиться по меньшей мере человек десять, им, видимо, было мало. Вернувшись к фасаду, я поднялась по ступеням — в детстве мы сиживали на них, выцарапывая на глине крестики и нолики, пока мой отец находился в доме. Не то чтобы мы дружили семьями; дружили между собою дети, а это не в счет. У меня и отец и мать были белые, отец был членом Законодательного собрания, Инкаламу же сам был белый, но жены его были черные. Отец иногда являлся к хозяину дома с деловым визитом: ведь Инкаламу был не только торговцем и профессиональным охотником (это африканцы прозвали его «Инкаламу», что означает «Лев»), но в те времена еще и крупным землевладельцем; однако мама никогда отца не сопровождала. Когда я и мои братья приходили сюда одни, дети Инкаламу не приглашали нас в дом; да это вроде и не был их дом — в том смысле, в каком наша маленькая ферма была домом для нас, и, пожалуй, Инкаламу даже не знал, что иногда мы сюда наведываемся-просто так, поиграть с его детьми, да и наши родители понятия не имели, что мы здесь бываем тайком. Порою мы являлись не одни, а с отцом (для нас был особый смак в том, чтобы приходить открыто, с ним вместе), и в таких случаях, после того, как с делами бывало покончено, нас неизменно приглашал в дом Инкаламу Уильямсона: соломенные кудрявые волосы его ниспадали до плеч, как у Иисуса Христа, незастегнутая рубаха открывала обожженную солнцем грудь и наползающий на нее верх живота. Он оделял нас сладостями, а собственные его дети — те, кто решался проскользнуть вслед за нами в дом, — стояли поодаль и смотрели. Мы поедали лакомства у них на глазах, не испытывая при этом ни малейшей неловкости: ведь все они были разных оттенков коричневого или желто-коричневого и, значит, совсем не такие, как Инкаламу, наш отец и мы сами…

Кто-то связал обе ручки двустворчатой входной двери грязною тряпкой, чтобы она не распахивалась, но я сорвала тряпку палкой, после чего без труда отворила дверь и вошла. В доме еще сохранились кое-какие вещи. В холле стоял верстак с тисками, на полу валялось несколько сорванных со стены полок, а через сводчатый проход виднелись стоявшее в гостиной кресло и кипы бумаг. Сперва у меня мелькнула мысль, что здесь еще кто-то живет. В доме был полумрак и, как прежде, пахло землей. Но когда глаза мои привыкли к сумраку, я увидала, что обе части тисков словно сплавлены ржавчиной, а от обивки кресла осталась лишь вытертая полоска искусственной кожи. Пол был усеян мышиным пометом. В гостиной грудами были навалены книги — казалось, их сбросили на пол временно, перед весенней уборкой; я раскрыла одну из них: страницы были словно склеены плесенью и аккуратными катышками красной земли — ее натаскали муравьи. «Сказка о бочке»[13], «Мистер Перрин и мистер Трэлл»[14], «Двадцать тысяч лье под водой»[15], красные книжечки библиотеки «Эвримен» вперемежку с номерами журналов «Титбитс» и «Фармерз уикли». Комната эта — с покосившимися глиняными нишами, выкрашенными розовой и зеленой краской, с колоннами в синих и лиловатых червеобразных разводах (явно расписанными «под мрамор» кем-то, кто мрамора в глаза не видел, но тщился дать о нем представление людям, вообще не знающим, что это такое), — комната эта и всегда-то казалась нежилой.

вернуться

13

Памфлет английского писателя Дж. Свифта (1667–1745).

вернуться

14

Роман английского писателя Хью Уолпола (1884–1941).

вернуться

15

Роман французского писателя Жюля Верна (1828–1905).