Изменить стиль страницы

Нагл и холоден. К тому же чисто русская у него слабина: грешить с аппетитом и раскаиваться с удовольствием. Между тем его говор сохранил певучесть нашего дорогого города — певучесть юга.

...Погрузнел за годы. Да уж куда там было грузнеть?! Заграничный, плохо выутюженный костюм чуть не лопается по швам. А хозяин костюма — небрежен, как бы ленясь и жить, и дышать, и думать.

Он мне чужд со своими выпадами, недостойными умного человека.

— Мы пишем музыку. Музыкальная комедия репетирует... Раз, два! Премьера. И надо выходить кланяться. Маета!

Говорит — и жгучий, беглый, быстрый взгляд в мою сторону, в сторону человека, который медленно, тяжко продирается вперед без всякой тропы.

...По его понятиям, я теперь уже женщина немолодая. Как и он, я не считала себя молодой, но жила во мне гармония возраста. Уходящую молодость я не оплакивала — без того хватало забот.

И все же я не желала терпеть бестактность и жестокость, когда тебе объясняют, что молод другой. Не желала я этого, потому что самолюбива.

Глянуть бы хохоча в его маленькие, умные, сощуренные глазенки.

— Ты мой единственный друг! (Неужто?.. Как бы не так!)

ВЕЧЕР ВТОРОЙ

— Удивительный она человек, пристала: как бы эдак хоть на минутку, хоть мимоходом увидеть твоих детей... Раз спросила и два...

Я, будь дурак, сгреб ребят в охапку и в цирк... В воскресенье. Днем.

Между прочим, не помню, ты не видала моих удальцов? Да, да, про Эдика я тебе говорил... Ну да. И тебя, и кого только мог, и себя изводил изрядно... Помнишь, я себе отчего-то втемяшил в голову, что одно у меня желание, чтоб утром проснуться, лежать в кровати, а он потихоньку, совершенно самостоятельно! — толк двери, — и ко мне, и сказал бы: «Папа!» Можно подумать, я первый в мире совершил это величайшее изобретение: стал отцом.

Когда он еще был малыш — с одним-единственным зубом, я не в состоянии был от него оторваться.

Поверишь, терял элементарное чувство юмора, превращался в клоуна, завывал от умиления и любви.

И девочку я, понимаешь, тоже люблю совершенно особенно. Бедняжечка, она на меня похожа. Не повезло... Люблю, но прошла та первая свежесть отцовских чувств, то ли я молод был, то ли привык к этому иррациональному, из ряда вон выходящему обстоятельству... Безумие. Вдохновенная физиология!.. «Отец», понимаешь...

В общем, сгреб я ребят и — в цирк. Она сидела в кресле наискосок. Передать не могу, какое было у этой девчонки странное выражение, когда она разглядывала мою пухлую, розовую Наташу. Такое лицо, как будто ей в первый раз открылись, ну, скажем, Средиземное море, Кипр, Крит... Она их разглядывала очень внимательно, пытливо. Дрожали ноздри (нос у нее сильно вздернутый), ноздри будто бы говорящие: чуть что — раздуваться. Не нос — а выразитель душевного состояния. Для нее ребятки мои — были мной.

И что вы за люди такие, женщины! Черт вас знает!

Я накупил им яблок и эскимо, несмотря на запрет мамаши. Наташке — четыре воздушных шара... Не утренний поход со своим дорогим «папулей», а — оргия утоления желаний. Бесчинство! — по три порции эскимо!

Кувыркался клоун. Увидел меня, узнал, кивнул, задудел на трубе отрывок из моей оперетты. Я, понимаешь, не мог понять, как мне следует реагировать — поклонишься, чего доброго, а он — раз! — и запустит в тебя своей кепочкой... И вот он на меня, понимаешь, глядит своими грустными, серьезными глазами, обведенными розовыми треугольниками — а я — на него, из своего ряда. Эдакий поединок «взоров». Кончилось тем, что я нелепо расхохотался.

Забыл, между прочим, тебе сказать, что она, — надо же, право, такое стечение обстоятельств! — как моя дочка, тоже была Наташкой.

Так вот мои обе Наташки увлеклись представлением: Наташка маленькая — акробатами и канатоходцем, а Наташка большая — Наташкой маленькой. Так и светились глаза. Две кошки. Младшая — толстая, а старшая — так себе.

Но вот, к моему удовольствию, разряжается напряженная обстановка, настает перерыв, и я волоку свою ребятню на конюшню, подальше от Наты-старшей.

Как тебе передать, что такое антракт (цирковой антракт) в воскресенье днем? Абсолютное, бездумное счастье, пронизанное громким чавканьем, хрупаньем (это лошади, они закусывают морковкой) и воплями: «Ой, мама! Ой, папа, нет, ты смотри, смотри!..» И я, понимаешь, смотрю и вижу — рядом Наташка-старшая. Вышла-таки, чертовка, за нами следом. Стоит и держит в руках морковку.

— Папа!.. Папа! Эта тетя меня толкает. Ой, папа! Она меня, чесны-слово, погладила... Па-папка, скажи ей, пап-ка-а.

— Хорошо, скажу... Прошу вас, ведите себя прилично, гражданка! Не гладьте мою Наташу.

Даже она растерялась: замерла. Опустила глаза, чертовка.

 

И, дойдя до этого места, он захохотал. Так искренне и раскатисто, как хохочут только жители нашего дорогого, ни с чем не сравнимого города. Похохотал, обтер оба глаза клетчатым носовым платком и осел в своем кресле, о чем-то задумавшись.

Потом без всякого перехода подошел к моему пианино и принялся потихоньку что-то наигрывать одним пальцем.

— Расстроено! Как ты можешь играть на таком инструменте? Вызвала бы настройщика.

Лицо разгладилось, стало грустным. Глаза закрылись. Между бровей появилась складка. Сумерки поглотили пиджак, как будто лопающийся по швам, в сумерки ушли его большие, толстые руки, только лицо светлело — слепое лицо с закрытыми, дрожащими веками. Маска из темной глины — она выражала скорбь, напряжение.

Удивительный человек!

ВЕЧЕР ТРЕТИЙ

— Не имею понятия — красивая она или нет. Ты же знаешь, я в этом не разбираюсь. Двадцать четыре года, лицо совершенно обыкновенное, вот разве что нос: говорящий нос с раздувающимися ноздрями. Сперва я думал, что у нее хоть фигура хорошая! Но как-то глянул пристально, — она как раз шагала навстречу мне, — маленького росточка, ни толстая, ни худая. Поразительная походка: она резко и живо отбрасывает ступни. Что-то в ней было клоунское.

И чудаковато, признаться, все у нас началось.

Собрались мы как-то вечером в ВТО — наша пожилая компания... Скучно — все те же привычные разговоры, переливание из пустого в порожнее.

Кстати, помнишь Дулицкого?.. Знаешь, знаешь... Не можешь его не знать... В этот вечер я как раз показывал за столом фокусы. И вдруг он прищурился: «Ловкость — единственное, чему я завидую в вас!.. Ваша ловкость воистину поразительна!»

Ладно. Допустим. Я не считаю себя бессмертным. Я — трезв, трезв! Но у меня дети! Это ли не богатство? Он, право, мог хоть этому позавидовать... Да и кто он сам, по правде-то говоря?

Я был задет. Но не выдал этого. Стало как-то еще скучней и безрадостней. Коньячок и расхолаживающие, опустошительные, никчемные разговоры... Ощущение, понимаешь, как в доме отдыха: вечер долой — вот те, знаешь, и слава богу!

И тут как раз мы видим Тарлецкого — известного трепача и бабника, направляющегося к нашему столику в сопровождении двух девчонок (поклонниц, — так следовало понимать). В этот вечер он проигрывал наверху свои песни. Видно, девчонки отпочковались от публики, из числа слушателей.

На вид — студентки. Общий облик — живой и цветущей молодости. Одеты скромно, как и подобает студенткам... Это почему-то выглядело непривычно, молодо и свежо... Удивительное несходство с обычными нашими дамами. Большинство из них, понимаешь, актрисы. Там все наперед известно! (Сама понимаешь, в театре все-таки кое-что от меня зависело.)

В глазах у девчонок выражение любопытства и поклонения. Когда я назвал себя, обе тотчас вспомнили мои песни. Для них я был мэтр, шаман, бог... Все мы — пожилые (а многие чуть плешивые), скучающие, утомленные и чуток пьяные — были в их глазах колдунами: людьми, творившими музыку, стихи, спектакли... Из мира сказочного, блистательного...

Черт возьми!

Как только девушки подсели к столу, все оживились разом, принялись острить, соперничать в остроумии. Фейерверк, фейерверк острот!