говорит не так, как говорил бы с правителем Сиены или там с Его Святейшеством, а чуть менее почтительно, то есть, непочтительно вовсе — что и неудивительно, поскольку его родня правит городом, а в Роме, помимо Орсини, есть и другие не менее сильные династии. Зал восхищенно внемлет тому, как высокий человек в темном одеянии, разбавленном лишь небольшим количеством серебра, беседует с напыщенной, негодующей жабой. Здесь на стороне Орсини останутся только его приближенные, да и то не все, потому что из объяснений, которые даются герцогу ди Гравина, следует, что он — своему внуку первый враг, поскольку желает непотребного… и почему-то всем в зале, включая стражу у дверей и окон, включая пажей и музыкантов, очень легко понять, почему непотребное является таковым. Очень уж выражения доходчивые.

— Ваша Светлость, — с невыносимой вежливостью повторяет философ, — мальчика еле довезли сюда и он едва не умер здесь. Того, кто возьмется переносить его по улицам сейчас, можно уже вешать — он убийца. У Марио снова откроется рана или обе раны, а в этом случае любая щель в повязке приведет к смерти за час-другой. Может быть, быстрее, потому что ваш внук очень слаб. А может быть, и щели не потребуется, если кровь пойдет прямо в легкое. Тогда он не задохнется, а захлебнется.

— Что будет, если оставить моего внука здесь? — резко спрашивает Орсини. Он не знает, как сейчас следует обращаться к собеседнику — и потому никак к нему не обращается.

— Я не предсказатель, к сожалению. — философ отвечает герцогу тем же. — Если Господь будет милостив к нам, если не начнется горячка, если ваш внук окажется достаточно силен… через две недели он встанет. Зал дружно замирает, потом ошеломленно выдыхает. Две недели — пустячный срок для тяжелого ранения. Другого, может быть, уже назвали бы шарлатаном и обманщиком, засмеяли бы и заклеймили позором, но синьору сиенцу в Роме верят, имеют основания верить, особенно после скандальной операции, проведенной совместно с доктором Пинтором. Тот больной — сейчас в зале, и пусть лишился руки, но зато живехонек, а его уже отпевать собирались. Гость, которому оставлено достаточно лазеек, начинает требовать от хозяина расследования, розысков, наказания и мести. Это — надолго, но свита герцога Беневентского украдкой переводит дух. Пронесло, обошлось, жаба не наквакала большую грозу. Все это — ерунда, ритуал для солидности…

Люди в ближнем кругу уважительно поглядывают на де Монкаду. Быстро действует,

быстро думает. Мало того, что, кажется, мальчика спас. Так еще и утверждать, что герцог Беневентский, желая смерти Марио, позвал к его постели… не более и не менее как племянника старого сиенского стервятника — значит, выставить себя на посмешище. Весь полуостров животики надорвет. Ди Гравина не желает быть смешным — он боится быть смешным, боится пуще смерти. Поэтому ему остается только метать громы и молнии на головы неведомых презренных мерзавцев и обещать, что с оными мерзавцами произойдет, когда их отыщут, а несомненно же отыщут. Час лязга, скрежета и погромыхиваний, после чего получивший все подобающие заверения Орсини удаляется, последовательно узнав, что конечно же он может оставить здесь доверенных людей и осведомляться о здоровье, что помощь его медиков не нужна, и все необходимое для лечения во дворце Корво есть, и… ну, если возникнет необходимость в редких, экзотических снадобьях, то почтенного синьора немедленно, немедленно уведомят. После отбытия Франческо Орсини зал кажется на диво просторным, пустым и тихим. Хозяин дворца, отослав слуг и свиту, стоит за дверью, ведущей в его покои. У самой двери, касаясь ее лопатками и локтями — руки заложены за голову, взгляд с нехорошим интересом скользит от предмета к предмету. Если прислушаться, то можно понять, что молодому господину, такому спокойному и невозмутимому на вид, очень хочется что-нибудь уничтожить. Лучше что-нибудь, чем кого-нибудь, подсказывает ему внутренний голос. Что-нибудь — неживое, не чувствующее, не обладающее родней, не способное обидеться. Например, небольшой, но замечательно крепкий дубовый стол. Солдаты, дежурящие в комнате, сначала делают вид, что ослепли,

потом невольно увлекаются зрелищем и одобрительно кивают — из столика получается куча очень аккуратной щепы среднего размера. Герцог Беневентский мечтает, чтобы две — а лучше все четыре — недели уже прошли, чтобы Марио Орсини был не только жив, но и здоров, чтобы можно было оторвать ему голову, не повредив прочим частям тела. Голова эта — пустая как орех, и вредная, как раковая опухоль: и думать не думает, и тело под удар подставляет. «Счастье, что его не убили. Потому что он погубил бы деда и всю родню, что в городе, потому что Его Святейшество уехал, а мои войска стоят лагерем в четырех часах отсюда…» Стола больше нет. Взгляд хозяина снова становится задумчивым. «У нас началась бы война, в которую за сутки ввязался бы весь город. Очередная бессмысленная внутренняя резня, водоворотом затягивающая в себя всех, кто вылез из колыбели и еще не сошел в гроб, — думает герцог Беневентский. Бояться он не умеет, и сейчас не выплескивает из себя страх, перебродивший до гнева. Ему просто в очередной раз неприятно понимать, на каком волоске висят любые замыслы, насколько все создаваемое подвержено дурацким случайностям и может обрушиться в один миг. — Орсини прав. Это наша вина, и, в первую очередь — моя. За подражателем нужно было смотреть и пресечь эти глупости раньше, не слушая общего мнения о невинности забавы и о том, что в шестнадцать лет… наплевать, сколько ему лет. Он должен был держаться за мной и носить свои цвета.» Солдаты чувствуют, что ищущий точку приложения сил взгляд попросту не затрагивает их, интересуясь только неживыми предметами. Другие предпочитают разбивать головы, господин герцог — мебель, чтобы получить от него трепку, нужно быть или виноватым, или очень неосторожным. С людьми же, занимающимися своим делом на своем месте, ничего случиться не может. Так всегда было, так будет и сейчас. Кувшин с водой, нет, уже без воды, разлетается на осколки, еще не достигнув пола. Жалко, что он не каменный.

— Стул, — говорит от дверей сердитый и насмешливый хрипловатый голос, — отложите на потом. Пригодится. Герцог жестом отправляет солдат прочь из кабинета, дожидается, пока дверь будет плотно прикрыта, а гвардия встанет на страже снаружи, и только после этого, не оборачиваясь, приказывает:

— Докладывай.

— Его не было в первую половину дня, — тихо сообщает де Корелла. Вряд ли у дверей кто-то подслушивает, но Бог благоволит тем, кто заботится о себе сам. — Кинжал он брал с собой. Вернулся к обеду, где-то по дороге испачкал и порвал плащ. А вместо обеда взял супругу и сына — и перебрался во дворец к Его Святейшеству. Тот давно приглашал, хотел прибрать внука под крыло. А сейчас самое удобное время для переезда — пусто. Да там и безопаснее, в виду Орсини.

— Замечательно… Спасибо, Мигель. Считай, что ты спас жизнь этому стулу. Де Корелла удивленно смотрит на своего господина. Он не ждал, что тот обрадуется новостям.

— Он ищет покровительства отца, Мигель. Ты понимаешь? — разворачивается Корво.

— Нет, — качает головой капитан охраны. — Не понимаю. Я Его треклятую неаполитанскую Светлость Альфонсо с самого утра не понимаю.

— А ты подумай. — почти смеется герцог, — Что он приложил руку к смерти Хуана мне сообщил Его Галльское Величество Тидрек. Под большим секретом. И мы с тобой тогда решили, что в убийстве не в убийстве, но в чем-то наш Альфонсо замешан или был замешан. В чем-то таком, что заподозрить его и вправду можно. Нам сказали… а что сказали ему, пока нас тут не было, а, Мигель? — объясняет хозяин кабинета. Даже не объясняет, как более сведущий — менее опытному, скорее уж, рассуждает вслух, ожидая, что капитан не отстанет ни на шаг.

— И он нашел способ выяснить. Одно слово — племянник Ферранте, да и сестрица его… — ворчит себе под нос де Корелла. Он не любит неаполитанское семейство,

не любит уже потому, что мона Санча, сестра Альфонсо, питает к капитану излишнюю и чрезмерно страстную благосклонность, а тут еще и братец ее решил показать дурной семейный нрав самым неудачным образом…