что видит глаз. Но это неважно. Он не понял. Пока что он нужен — как противовес. Когда перестанет… тогда посмотрим, как лучше употребить его с пользой. Если будем живы. О том, что произойдет в ином случае, Бартоломео Петруччи не беспокоится.
После его исчезновения или смерти дом и бумаги опечатает Трибунал. И святые отцы найдут там достаточно, чтобы семейство Варано покинуло сей мир. Быстро — и даже относительно безболезненно.
Над Ромой грохочет гроза. Напоенный солнцем город выцвел, окрасился во все оттенки сепии и охры, прижался к земле — но ни крышам, ни дворикам, ни мостовым,
ни статуям нет пощады от бьющих с неба тугих, упругих струй. Небо, еще в полдень бывшее прозрачным, лишь слегка подернутым туманной перламутровой дымкой, вдруг обрушилось на землю всей тяжестью — должно быть, ослабли ноги титанов, державших его. Опоры мостов и стволы деревьев дрожат, гудят и гнутся под напором ветра. Вода заменила собой воздух — и нечем дышать, если ты не рыба, рожденная для водной стихии… Капитана де Кореллу с рыбой никак не спутаешь, но он тяжело хватает воздух ртом еще с визита в Ватиканский дворец, когда грозой даже и не пахло. И груз лежит на плечах — тяжелее, чем у титанов, которые держат всего-то небо, а тут — собственная вина, бесполезность, совесть… все это сразу, да вдобавок беспомощность. Его герцог задумчиво созерцает потолок через бокал с вином — и бокал не пустеет, и взгляд не двигается уже пару часов подряд, если верить отметкам на свечах. И не знаешь, что делать и как помочь. И чем. Его Святейшество рявкнул, что думает, на весь дворец — и даже если Александр завтра решит, что его укусила особо вредная муха, вылетевшее слово не загонишь обратно. В городе и так поговаривают, что Чезаре относится к сестре нежней, чем следовало бы, но до сих пор большинство считало этот слух просто сплетней, глупой, злой и опасной. Опасной для говорящих, потому что на сплетника можно было делать ставки — кто раньше уложит его в землю: Чезаре Корво или Альфонсо Бисельи. Брат или муж. А теперь… теперь ее будут повторять как истину вероучения. И никакая сила, кроме Господа нашего, не сможет заткнуть такое количество глоток. А Господь от такого зарекся еще с Потопа. К тому же, Город узнал о том, кто виновен в покушении, и можно забыть обо всех принятых с утра мерах предосторожности. Всего этого могло бы и не быть, если бы один толедец выполнял свои обязанности с должным тщанием. Но, останавливает себя на половине привычной мысли капитан де Корелла, не я же выдумал, не я же произнес вслух эту… мерзость?
Знать бы еще, стоит за этим только гнев Его Святейшества, или какой-то хитрый умысел… Папа вспыльчив, но вовсе не безрассуден. Однако судить о выгодах — дело его сына, а тот вслух свои соображения высказывать пока что не желает. Если они вообще есть, если его не поразила немота от бесконечного удивления.
Лежащему с бокалом в руках герцогу удивление его — испытанное еще в отцовском дворце — кажется не бесконечным, а, пожалуй, липким. Бесконечное можно нарезать на тонкие понятные ломтики, цветок можно разобрать на лепестки, собрать их в горсть и пустить по ветру — а тут, скорее уж, янтарь, слезы моря, в которых стекленеешь любопытной мухой. «И что теперь?» — беззвучно спрашивает герцог. Не Мигеля. Не бокал вина. Не себя. Того единственного, кого имеет смысл спрашивать. Отцовский подарок. Случайный. Сказочный. Из той самой сказки «отдай, чего дома не знаешь». Отец не знал. И отдал, когда придумал сыну имя. «Теперь? — отзывается Гай. — Ничего. Потому что ничего не произошло.» «Ничего?» «Совершенно ничего. Разве что, теперь ты знаешь, что станут говорить у тебя за спиной. Что ты состоишь в кровосмесительной связи с сестрой, соперничал за нее с собственным братом… и убил его. До этого додумаются непременно, не позже чем к утру, если Рома не изменилась. А она не настолько изменилась.» «И с этим ничего не нужно делать?» «Отчего же — украсить этим знамя. Ты — Чезаре Корво, ты делаешь, что хочешь, как хочешь — а, значит, можешь себе это позволить. Ни гнев верховного жреца, ни осуждение не могут помешать тебе. А тем, кто поменьше, стоит просто заблаговременно убираться с твоей дороги. Пусть будет так.» «Ну что ж…» «Тебе, можно сказать, повезло. Инцест и братоубийство — страшные вещи, особенно, у вас. Они поражают воображение. Над ними не смеются. И они непростительны для человека… но вполне приличествуют полубогу.» «А сестра?» «Когда-нибудь поймет. Может быть.» «Может быть…» «Ты знал, когда выбирал, что причинишь ей боль, так или иначе.» Комната, плоская, раздробленная алыми, рубиновыми, вишневыми, багряными гранями бокала на безупречную кровавую мозаику, обретает глубину и высоту. Протягивается от высокого узкого окна к тяжелой двустворчатой двери. Раскладывается на четыре стены и сводчатый потолок с фресками. Наполняется тенями от темных кованых подсвечников в виде львиных лап. Эскиз мира сущего, в который никак нельзя войти, как в изображение Рая на стене собора, воплощается — широким сундуком под лопатками, гладкой ножкой из тяжелого желтоватого хрусталя в пальцах.
— Мигель, — уже вслух говорит герцог Беневентский, — какие у нас нынче новости?
— Госпожа Катарина Сфорца разослала всем союзникам, родне — и даже части противников — письмо, в котором обвинила Его Святейшество в клевете, покушении на ее владетельскую честь, неуплате долга, и приискивании ложных предлогов для войны. Стало также известно, что она выписала инженеров из Венеции и укрепляет Форли.
— Весьма услужливо с ее стороны, — усмехается герцог, в два глотка допивает вино. — Можно будет опробовать нашу артиллерию. Но начнем мы, пожалуй, с Имолы.
— С Имолы? — слегка удивляется Мигель. — Если мы возьмем Форли, Имола упадет сама.
— В Имоле правит пасынок Катарины… и его там очень не любят, как и все его семейство, — спокойно объясняет герцог. — Но обязательства есть обязательства. Если Форли потребует помощи, им придется ее прислать. Но вот драться за это право городской совет Имолы наверняка не захочет. Более того, город почти наверняка будет рад избавиться от таких беспокойных владельцев и перейти под руку Святого Престола. В отличие от Риарио-Сфорца, Его Святейшество богат… ему незачем драть с подданных три шкуры, ему и одной много.
Гроза стихает — уходит на север от Ромы, как раз в сторону непокорных Имолы и Форли. Скоро туда явятся незваные гости, папская армия. Скоро, всего-то через пару недель, и этому не помешают ничьи козни, никакие ссоры в доме Его Святейшества. Да и полно, какие ссоры — понтифик, конечно, недоволен, но его сына и будущего полководца Церкви гроза на небе и размытые дороги на земле беспокоят куда сильнее грозы в Ватиканском дворце. Так Вечный Город решит к утру.
Мир вращается вокруг оси, проходящей через покои в Ватиканском дворце. Такое открытие делает молодой зять Его Святейшества, когда приходит в себя. Мир вращается непрестанно, неравномерно, рывками — словно колесо, которое толкает усталая полудохлая кляча. Альфонсо Бисельи мерещится тонкое надсадное ржание этой клячи, но это всего лишь отголоски звуков со двора. Вращаются высокие светлые окна и расписанные стены, расшитый золотом полог кровати и строгие темные одежды медиков, склянки у постели и ворох тонких белых бинтов, колышутся в призрачном мареве широкие рукава платья Лукреции, изумруды в серьгах сестры…
В этом непостоянном, зыбком, похожем на подтаявший студень, вареве новости, которые наперебой рассказывают обе женщины, как только больной просит вестей, звучат не слишком дико. В другое время герцог Бисельи удивлялся бы — сейчас он воспринимает услышанное вполне обыденно. Это не значит, что он верит новостям. Точнее — он верит в гнев Его Святейшества и в то, что все слова были и в самом деле сказаны. А вот само обвинение… большей глупости и представить себе нельзя. Уж Альфонсо-то знает, как отличить брата от влюбленного. Между Чезаре Корво и Лукрецией незаконных чувств не больше, чем между самим Альфонсо и его сестрой Санчей. Любовь есть, да не та. А ревность — братская или иная — и вовсе рядом не ночевала.