Изменить стиль страницы

И тут, будто вдруг пожалев, что дал волю воображению, доктор сменил тон и заговорил суше и бесстрастнее. Как будто переключился на другой аспект своих убеждений. Он вкратце описывал опыт, обретенный в крупных и небольших частных клиниках. По сути, он излагал ни много ни мало те открывшие путь к более глубинным вещам убеждения, к которым в свое время пришел сам О’Мэлли. Насколько ирландец мог разобрать в своем все никак не проходившем возбуждении, доктор говорил о том, что у человека есть некая текучая или эфирная часть, повинующаяся сильным желаниям, которая при определенных условиях могла отделяться — проецироваться — в форме, диктуемой этим желанием.

Доктор использовал свою терминологию, поэтому О’Мэлли лишь потом смог так сформулировать его мысли для себя. Шталь спокойно излагал, какие наблюдения в лечебницах и частной практике подтолкнули его к таким выводам.

— Я убедился, что в поразительно сложной человеческой личности есть некий компонент, — продолжал он, — часть сознания, способная покидать тело на непродолжительное время, не вызывая смерти, что она иногда наблюдается другими людьми, что она может поддаваться мысленному и волевому воздействию, в особенности интенсивному неутоленному желанию, и что она даже способна приносить облегчение тому, частью которого является, субъективно удовлетворяя те глубинные, вызвавшие появление желания.

— Доктор! Вы говорите об «астрале»?

— Я не знаю, как это можно назвать. По крайней мере я не могу дать ей имени. Другими словами, эта часть сознания способна создать подходящие условия для такого удовлетворения — возможно, призрачные, напоминающие сон, но вполне реальные в момент восприятия. К примеру, такое состояние вызывается сильными переживаниями, что объясняет появление людей, находящихся на расстоянии, и сотни иных проявлений, истинность которых мои собственные исследования отклонений личности от нормы заставили меня признать. И ностальгия порой становится таким средством исхода, каналом, по которому все внутренние силы и сокровенные желания устремляются к своему осуществлению в каком-либо человеке, месте или мечте.

Шталь отринул все условности и свободно говорил об убеждениях, редко находивших выражение. Это совершенно явно приносило ему облегчение — дать себе волю. В конце концов, в нем все же бок о бок с наблюдателем и аналитиком жил настоящий поэт, что интересным образом раскрывало фундаментальное противоречие его натуры. О’Мэлли слушал, будто в полусне, не понимая, что общего имеют эти рассуждения с недавно упоминавшимся живым космосом.

— Более того, внешнее обличье этого эфирного двойника, сформированное мыслью или страстным желанием, находится в непосредственной связи с этой мыслью или желанием. Сами формы, когда они обретаются, могут быть самыми разнообразными — весьма разнообразными. Их можно ощутить при ясновидении как эманацию, а не зримо видимое физическое тело, — продолжил он.

А затем, пристально взглянув на собеседника, сказал:

— А в вашем случае этот двойник, как мне всегда казалось, способен намного легче отделиться от тела.

— Без сомнения, я творю свой собственный мир и легко погружаюсь в него — отчасти, — пробормотал ирландец, которого разговор занимал все сильнее, — сны наяву и все такое, до некоторой степени.

— Вот именно, в грезах — «до некоторой степени», — подхватил Шталь, — но во сне, когда сознание впадает в транс, полностью! В этом и коренится опасность, — серьезно добавил он, — потому что тогда уже ничто не будет удерживать от возможности потери контроля в бодрствующем состоянии, а тогда наступит не столько расстройство, сбой, а уже переориентация, перенастройка, которую почти невозможно будет удержать под контролем рассудка… — Тут он сделал паузу. — Стоит выпасть из реальности в бодрствующем состоянии — наступит бред наяву. А это уже имеет название, пусть и не совсем корректное, с моей точки зрения, — безумие.

— Этого я не боюсь, — оскорбленно рассмеялся О’Мэлли от такого неверия в его силы. — Пока мне уж как-то удавалось с собой справиться.

Интересно, как успели перемениться роли. Теперь уже О’Мэлли выступал в роли критика.

— Тем не менее я советую быть осторожным, — последовал серьезный ответ.

— Лучше приберегите свои предостережения для медиумов, ясновидящих и другой подобной публики, — съязвил ирландец, однако, говоря это, он испытывал смутную тревогу; наибольшую досаду вызывал поворот дела на личности. — Именно они склонны терять голову, как мне кажется.

Тут доктор Шталь поднялся со своего места и встал перед ним, словно ждал именно этих последних слов, предоставивших недостающий кусочек головоломки.

— Большинство самых ярких случаев и наблюдалось у людей разряда медиумов, хотя я ни на секунду не относил вас к их числу. И все же все мои «пациенты» без исключения демонстрировали свои особые свойства по одной и той же причине — из-за того особенного расстройства, которое я только что упомянул.

Некоторое время они мерили друг друга взглядами. Нравилось это О’Мэлли или нет, но доктор Шталь произвел внушительное впечатление своими речами. И теперь, глядя на его тщедушную фигуру, растрепанную бороду и лысый череп, отражавший свет от лампы, ирландец терялся в догадках, что будет теперь, к чему вело это признание необычных убеждений, столь смутившее его. Ему хотелось услышать больше о той космической жизни и том, каким образом страстное желание могло помочь ей сделаться реальной.

— Ведь все сколько-нибудь достоверные феномены, происходившие на сеансах медиумов, — услышал он дальше, — возникали именно под воздействием той изменчивой, отделяемой части личности, о которой мы тут говорили. Она проекция личности, автоматическая проекция сознания.

Вслед за чем, словно гром среди ясного неба, на смятенный ум О’Мэлли обрушился вызывающий вывод этого поразительного человека, недвусмысленно увязавший воедино все темы, которых они сегодня коснулись. Доктор с упором повторил:

— Таким же образом, — падали слова, — великое сознание Земли проецировало вовне непосредственное выражение своей космической жизни — космических существ. И вполне возможно предположить, что некоторое число этих древних доисторических проявлений в тех редких местах, которые человечество не успело запятнать, могло сохраниться. Этот человек — одно из них.

И доктор включил позади себя два электрических светильника, словно ставя точку в поразительной их беседе. После этого он заходил по каюте, поправляя стулья и стопки бумаг на столе. Время от времени бросал на приятеля быстрый взгляд, как бы проверяя воздействие своей атаки.

Ибо именно так О’Мэлли воспринял произошедшее. Этот бешеный поток неортодоксальных идей, изложенных без особой последовательности, был выплеснут на него явно с какой-то целью. А неожиданная кульминация и резко оборванный финал продуманы заранее, чтобы подтолкнуть его к горячему признанию.

Но слова бежали О’Мэлли. Он сидел в кресле, запустив пальцы во взъерошенные волосы. Внутреннее смятение пересиливало любые слова, не давало даже сформулировать никакого вопроса, и вот, когда за дверью каюты громко раздался удар гонга, призывавший к ужину, ирландец резко встал и без единого звука вышел. Шталь проводил его взглядом и, слегка улыбнувшись, удовлетворенно кивнул.

Но О’Мэлли направился не к себе в каюту. Какое-то время он побродил по палубе, а когда добрался до столовой, увидел, что Шталь уже успел поужинать и ушел. На противоположном конце стола, наискосок от него сидел русский великан, который время от времени поднимал на него глаза и улыбался, отчего у ирландца становилось одновременно тревожно на сердце, и настолько маняще, словно его ожидало величайшее из чудес света. Вновь открылись врата жизни. Оковы, сдерживавшие его сердце, лопнули. Он вырвался из тюрьмы мелкой индивидуальности. Столь угнетавший его мир померк. Люди превратились в марионеток. Торговец мехами, священник-армянин, туристы и все прочие стали лишь механическими куклами, выполненными в одном, мелком и незначительном, масштабе, на удивление скучные, неотличимые друг от друга, ненастоящие, лишь наполовину живые.