Изменить стиль страницы

От берега пруда доносились детские голоса, будто совсем издалека, силуэты нянюшек и колясок с младенцами, казалось, тронуты какой-то нереальностью, лондонские башни были облаками на горизонте, а городской шум — шумом волн. Я видел перед собой лишь палубу парохода, серое туманное море и две неуклюжие фигуры, вместе с моим приятелем склонившиеся над волнами, опершись на парапет фальшборта.

— Ну же, продолжай! — подбодрил я его.

— Большинству людей это может показаться невероятным, но клянусь тебе всем святым, я просто ног под собой не чуял, никогда не ощущал ничего подобного. Сознание этого гиганта полностью меня обволокло. Благодаря ему весь неодушевленный мир — море, звезды, ветер, леса и горы — представились мне живыми. Вся благословенная вселенная была сознательной, и он выступил прямо из нее — за мной. Я понял о себе то, чего никогда не мог понять прежде, даже стараясь сделать вид, что этого нет вовсе: в особенности ощущение оторванности от рода людского, неспособности отыскать никого, кто говорил бы на моем языке. Понял, отчего я так отчаянно одинок, отчего так страдаю…

— Да, приятель. Ты всегда был нелюдим, — решил я чуть подбросить дровишек в костер его энтузиазма, который на самом пороге рассказа вдруг, судя по выражению его голубых глаз, едва не угас. — Расскажи. Обещаю, что не пойму тебя превратно, по крайней мере, попытаюсь разобраться.

— Благослови тебя Господь, — ответил он с пробудившейся надеждой, — верю, ты постараешься. Во мне всегда крылось нечто примитивное, дикое, отталкивавшее от меня людей. Я же иногда пытался притушить его несколько…

— Разве? — рассмеялся я.

— Говорю «пытался», оттого что боялся — вот-вот оно вырвется наружу и разнесет мою жизнь в клочки: одинокое, неукротимое, чуждое городам, деньгам и всей удушающей атмосфере современной цивилизации. И спасался, уходя в дикие и свободные места, где ему открывалось пространство для дыхания, а мне не угрожала опасность угодить в сумасшедший дом, — тут он рассмеялся, но слова эти были совершенно искренни, так он и думал. — И знаешь, разве я тебе не говорил уже не раз? Дело тут вовсе не в упрямом эгоизме, а также не в «вырождении», как о том толкуется в их драгоценных научных трактатах, потому что, будь я проклят, если для меня это не самая что ни на есть живая жизнь, там я чувствую себя просто великолепно и готов горы свернуть. Оттого я стал изгоем и… и…

— Значит, это куда сильнее зова дикой природы, верно?

Он снова фыркнул.

— Так же верно, как то, что мы сейчас сидим тут на покрытой сажей лондонской травке, — воскликнул он. — Этот хваленый «Зов дикой природы», о котором столько болтают, всего лишь желание чуть поразмяться, когда наскучивает городское прозябание и хочется покуролесить, чтобы выпустить пар. То, что чувствую я, — голос О’Мэлли посерьезнел и понизился, — явление совсем иного порядка. Это сущий голод, необходимость насытиться. Им требуется выпустить пар, а мне потребна пища, чтобы не умереть от голода.

Последнее слово он прошептал, приблизив губы к моему уху. В воздухе повисло молчание. Я первым нарушил его.

— Значит, это не твой век! Это ты хочешь сказать? — кротко предположил я.

— Не мой век?! — С этими словами он принялся рвать пучки сухой травы и подбрасывать их в воздух, чем, признаюсь, удивил меня. — Да это даже не мой мир! И я всеми фибрами души ненавижу дух современности со всеми его дешевыми изобретениями, прессом фальшивой всеохватной культуры, убийственными излишествами и жалкой вульгарностью, когда недостает истинного чувства прекрасного понять, что маргаритка куда ближе к небесам, чем воздушный корабль…

— Особенно когда такой корабль падает, — рассмеялся я. — Полегче, приятель, полегче, не стоит преувеличениями портить борьбу за правое дело.

— Конечно, конечно, но ты ведь понимаешь, что я имею в виду, — рассмеялся он вслед за мной, хотя лицо его вновь посерьезнело, — да много чего еще можно было бы сказать… Так вот, эти русские прояснили для меня ту непонятную, бурлившую во мне до сих пор без всякого выхода тягу к дикости. Как — я и сам не могу объяснить, поэтому не спрашивай. Но все благодаря отцу, его близости, проникнутому сочувствием молчанию, его личности, полной жизненной силы, не усеченной из-за необходимости контакта с заурядными людишками, обходившими его стороной. Его простое присутствие пробудило во мне непреодолимую тягу к земле и природе. Он казался живой ее частью. Такой великолепный и огромный, но — черт меня побери, если я знаю как.

— Он ничего не говорил, что помогло бы это прояснить?

— Ничего, кроме того, что я уже пересказал, неуклюже выразив с помощью нескольких современных слов. Но в нем самом истинность моего стремления находила подтверждение тысячекратно. Благодаря ему я понял, что подавлять его было бы неестественно, более того, было бы проявлением трусости с моей стороны. Ведь, собственно, речевой центр в мозгу — относительно недавнее образование в процессе эволюции, и говорят, что…

— Значит, это был не их век тоже, — снова перебил его я.

— Нет, причем он и не пытался притвориться, что имеет к нему какое-то отношение, как это делал я! — воскликнул О’Мэлли и резко сел, поднявшись с земли, где я остался лежать. — Он был неподдельным, ему и в голову не могло прийти поддаваться на компромиссы, понимаешь? Только вот теперь он каким-то образом разузнал, где крылись его мир и его век, собираясь вскоре вступить в права владения. Именно это меня и захватило. И в себе я инстинктивно ощущал такое чувство с необыкновенной силой, вот только говорить об этом определеннее мы были не в состоянии, оттого что… я с трудом могу передать словами… потому же, — вдруг заключил он, — почему не могу и тебе сейчас объяснить! Таких слов не существует… Мы оба искали того состояния, которое исчезло еще до возникновения слов и потому не поддавалось внятному описанию. И на пароходе с ними никто не разговаривал по той же причине, теперь я был уверен, по которой не могли найти общего языка во всем мире, — потому что никому не под силу освоить даже алфавит их языка.

— И все выходило так странно и прекрасно, — продолжал он, — что, стоя подле него, окутанный его атмосферой, я ощущал, как воздушные и морские потоки проходят через нее, через фильтр его духа, и насыщают меня, в столь близком контакте с природой он находился. Я погрузился в свою среду, что сделало меня счастливым, по-настоящему живым; наконец я знал, чего хочу, хотя и не мог этого выразить словами. Весь этот современный мир, к которому я так долго пытался приспособиться, теперь превратился в смутное воспоминание, в сон…

— В твоем воображении, конечно же, — счел нужным вставить я, видя, что поэтическое вдохновение заносит его в такие края, куда я не смогу последовать за ним.

— Конечно, — неожиданно кротко отозвался он, вновь сделавшись задумчивым, его возбуждение почти улеглось, — и именно поэтому давая истинное представление. Несовершенные органы чувств не вставали на пути к постижению. Это было непосредственное видение. Ведь что есть в конце концов реальность, как не то, во что убеждает нас поверить человеческое видение? Другого критерия не существует. И критика со стороны сознания другого типа есть лишь признание его собственных ограничений.

Поскольку мое сознание относилось именно к «другому типу», я, естественно, не стал спорить, но решил временно принять его полуправду. Да и останавливал я его время от времени лишь для того, чтобы не терять нить его чудесного повествования.

— Итак, та дикая часть моего «я», отринутая современным миром, — продолжал он с кельтским воодушевлением, — пробудилась вполне. Взывая ко мне, подобно летучему духу в бурю, она хотела завладеть мною безраздельно. Но личность стоявшего рядом мужчины как бы сама собой вернула меня к земле, к природе. Я понимал, что говорят его глаза. Слова «острова Греческого архипелага» служили намеком, пока не прояснившимся далее; я только знал, что мы с ним происходили из одного края, что мне хотелось последовать за ним, а он принимал мою готовность с восторгом, с чистой радостью. Она влекла меня, словно бездна человека, склонного к головокружению. Мысли этого великана, — решил пояснить он, повернувшись ко мне, — достигали меня гораздо полнее, когда я просто стоял рядом с ним, погруженный в его атмосферу, чем когда он пытался облечь их в слова. О, это помогает, похоже, лучше объяснить то, к чему я иду! Видишь ли, он скорее чувствовал, чем думал.