Изменить стиль страницы

Любопытство доктора, однако, не сильно докучало ирландцу, хотя он не проявлял ни малейшего желания таковое удовлетворить. Вместо этого он дозволил Шталю наблюдать себя и обращаться с собой как с пациентом. О’Мэлли было все равно, ведь через несколько часов предстояло высадиться в Батуме и отправиться с новым товарищем и поводырем… Куда? Ответ ускользал, но что с того, если он точно знал — впереди ждет завершение приключения. Где же, когда и каким образом — неважно, ясно только, что это произойдет в душе, для которой внешнее пространство всего лишь образ. Только происходящее в сознании и сердце истинно, внешнее же выражение в переменчивых и подвижных материальных формах — наименее реальная вещь в мире. Для него переживание будет вполне истинным и достоверным, то есть станет фактом в глубинном смысле слова. Он уже видел его целостным.

Вера не задает путникам вопросов, ее не интересует высота горных пиков, точная длина рек, расстояние до моря, безошибочность написания названий и тому подобное. О’Мэлли чувствовал себя человеком, который ищет почтовый ящик в незнакомом городе (тут в записях заметна усмешка): до абсурда трудно отыскать, словно городские власти специально спрятали его среди закоулков и непривычных глазу строений, хотя он постоянно был на виду…

Но в Трапезунде, за несколько часов до Батума, доктор Шталь зашел в своем рвении слишком далеко: в тот вечер он добавил своему «пациенту» снотворного в кофе, отчего О’Мэлли уснул на диване и не просыпался двенадцать часов. Пробудившись же, он обнаружил, что таможенные представители на борту уже с девяти утра, а большинство пассажиров сошло на берег.

Среди них и русский великан, не оставивший даже записки. И какими бы мудрыми и добрыми мотивами ни был движим Шталь, он, вне всякого сомнения, не был готов к новому для себя опыту, воспоследовавшему из его действий, ибо разъяренный ирландец четверть часа без передышки с большим красноречием высказывал ему все, что думал о самоуверенности доктора!

XXV

Хотя Батум небольшой город, откуда отходит не так уж много поездов, О’Мэлли понимал, что применять обычные методы в поисках друга бесполезно. Да и неправильно. Ведь тот намеренно сошел на берег, не простившись, поскольку для них, соединившихся внутренне, разлуки теперь не существовало. Их жизненно важная суть мыслей, чувств и желаний слилась навсегда. Поэтому, где бы на карте мира ни находились их физические тела и чем бы они ни занимались, разницы не было: когда время настанет, они должны были встретиться и продолжить обещанное путешествие.

По крайней мере так чувствовал ирландец, вот почему, когда первое возмущение приятелем-немцем улеглось, О’Мэлли занялся делами практического свойства.

Это небольшое происшествие весьма показательно и выявляет, сколь глубоко коренилась в его впечатлительной натуре вера, неколебимое убеждение, что жизнь развивается в двух планах — внешнем и внутреннем одновременно, каждый из которых влияет на другой. Словно он различал два взаимонастроенных набора способностей, причем один справлялся с делами в «практическом» плане, а другой наводил порядок в духовном мире подсознания. Отдавать предпочтение второму означало слыть среди людей бесплодным мечтателем, непрактичным и неуравновешенным, игнорировать же его в угоду первому значило грубо себя ограничивать, жить только наполовину. Только при соединении обеих половин в продуктивном взаимодействии и рождается тот тип личности, который называют гениями, пророками, святыми. Но в любом случае необходимым условием было обрести источник вдохновения в душе.

Тот день О’Мэлли потратил на обзаведение простейшим снаряжением и устроился на ночь в одной из крошечных гостиниц, где приветливо накрывали столы прямо на тротуаре, что давало гостям возможность наслаждаться обедом, наблюдая исключительно живописный поток пешеходов.

Дневная жара и духота к вечеру прошли, сменившись прохладным ветерком с Черного моря. С пачкой тонких русских сигарет Теренс сидел за бокалом золотистого кахетинского вина и смотрел на людную улицу. Хотя он мог поторговаться, настаивая на приемлемой цене за номер, а также попросить подушки, простыни и самовар на русском языке, наладить разговор с прохожими он был не в состоянии. К тому же по-русски тут мало кто говорил, кругом царило сущее вавилонское смешение языков: армянский, турецкий, грузинский, взрывные фразы сванов, текучие персидские и резкие гортанные восклицания громогласных, плечистых, увешанных оружием местных жителей, которые принадлежали к неведомым племенам возвышавшихся в отдалении гор. Временами слышались французские и немецкие слова, но они здесь воспринимались неуместно, словно напоминания о далеком и почти позабытом мире.

А по тротуару, едва не задевая сидящих, текла нескончаемая, великолепная процессия любопытных, диких, бородатых варварских лиц, с крючковатыми носами и сверкающими глазами, людей в развевающихся бурках, с газырями на груди, сияющими серебром и слоновой костью в свете электрических фонарей; на головах — белые, черные и желтые башлыки, придававшие обладателям величавый вид, за поясом у большинства торчали зловещего вида кинжалы, за гибкие плечи закинуты длинные ружья, у пояса — сабли; меж них сновали смуглые турецкие цыгане с вороватыми глазами, бесшумно ступая в кожаных туфлях. Одним словом, пестрая толпа бесконечно разнообразного люда. Время от времени проезжали дрожки, запряженные парой лошадей, или проносилась, грохоча по булыжникам мостовой, тройка, в умелых руках возницы застывавшая перед нужным домом с грацией конькобежца. Оттуда соскакивали и усаживались за соседний столик офицеры с осиной талией, в развевавшихся плащах почти до пят и в сапогах, начищенных до ослепительного блеска. А пару раз мимо прошли колонны солдат, не меньше нескольких сотен штыков, во всю мощь охрипших голосов горланя русские песни, так что было даже страшновато их слушать. Они прошагали в темноту, сгущавшуюся в конце улицы, и варварские возгласы их пения утонули в рокоте морского прибоя.

О’Мэлли упивался этим зрелищем, вбирал в себя все звуки. Часть его устремилась наружу, чтобы примкнуть к людскому круговороту. Он ощущал биение энергичного пульса жизни. Неукротимые внутренние импульсы откликались в нем, он чувствовал свое родство с невидимым потоком, который был где-то рядом и влек к себе, обещая чистую и простую свободу.

Гражданское платье мелькало лишь изредка. Экспедиторы с кораблей выделялись сюртуками из черной альпаки, белыми брюками и современными соломенными шляпами. Моряки в синих кителях и фуражках с золотым позументом виднелись то тут, то там, но выглядели досадно неуместно, наподобие туристов в клетчатых бриджах и кованых сапогах, разгуливающих под сумрачными сводами соборов. О’Мэлли разглядел пару офицеров со своего парохода, но отвернулся. Больно было видеть их тут. При взгляде на них вспоминались биржа, лондонское метро, званые обеды в Белгравии, вернисажи, вечеринки для избранных, оперетта и прочие дежурные атрибуты. Безобидная современная форменная одежда была не просто смешна, она оскорбляла своей принадлежностью к блеску и шуму цивилизации, от которой он бежал, к вульгарности больших городов, где мужчины и женщины живут лишь материальной жизнью, ради приобретений, боготворя их и называя «прогрессом»…

И тут в его грезы ворвался хорошо знакомый немецкий голос.

— А, уже добрались до вина! Кавказские вина отменны, они пропитаны ароматами винограда, земли и цветов. Благодарю, я присяду с вами ненадолго. Мы стоим всего три дня и приятно сойти на берег.

О’Мэлли попросил принести второй бокал и предложил сигареты.

— Спасибо, предпочитаю свои, — отказался доктор, закуривая излюбленную черную сигару. — Полагаю, вы завтра двинетесь дальше? Куда — в Карс, Тифлис, Эрзерум или в более дикие места, в горы?

— Да, в горы, — ответил ирландец.

Из всех людей сейчас он, пожалуй, переносил только доктора и мог позволить сесть рядом ему одному. О’Мэлли его вполне простил, и, хотя поначалу натолкнулся на не слишком радушный прием, необычная связь между приятелями быстро восстановилась и сплавила в странной гармонии, вопреки всем различиям. Они могли подолгу сидеть молча без тени неловкости — верный признак, что их личности отчасти сроднились.