Изменить стиль страницы

— Барышней везут!

Впереди бригады что-то пели протяжное и непонятное. Пение часто прерывалось, и около певчих можно было разглядеть какие-то квадратные и круглые предметы, ослепительно блестевшие. И это пение и медный блеск этих предметов явно требовали от Штрауба высоких мыслей. Но так как высоких мыслей не было, то он прочел вслух какие-то стихи.

— Снимите фуражку, — оказала проснувшаяся Вера, — не видите: хоругви.

Они поровнялись с архиерейской каретой. За каретой стояла украшенная лентами чудотворная икона в паланкине. Перед иконой горели свечи. Старичок архиерей, в неимоверно длинной и дорогой розовой ризе, стоял возле кареты и разговаривал с плечистым офицером. Плечистый офицер был адъютант генерала Мамонтова, начальник контрразведки, хорунжий Гдыш. Гдыш, почтительно склонив прыщеватое лицо и сделав руки корабликом, чтобы получить благословение, внимательно слушал, что говорит ему архиерей.

— Степану Ермолаичу не войско вести, а в кабаке сидельцем быть, — сердито шамкая, говорил архиерей. — В рестораны вы идете или в первопрестольную священную Москву? Дух нужно поднимать на подвиги деяниями, словами, а не водкой, господин Гдыш! А вы даже монахов — и тех стремитесь напоить. Нехорошо-с, ох, как нехорошо-с, государь мой!

Увидав Штрауба, хорунжий потряс руками, сложенными для благословения, и сказал:

— Благословите, отче, с немцем поругаться.

Архиерей благословил его и, сердито пыхтя, отвернулся.

Гдыш, разглядев Веру, охнул и пошатнулся, изображая страдание и испуг, а затем подскочил к бричке и, положив руки на кузов, уставился в глаза Веры. Ямщик, знавший нрав Гдыша, остановил коней. Теперь можно было разглядеть, что Гдыш был мертвецки пьян. Не скрывая своего вожделения, облизывая мокрые губы и весь изгибаясь, он сказал:

— Его преосвященство желает идти впереди донского войска под хоругвями… Хотите посмотреть на результат? — И вдруг он положил руку на колено Веры. — Вам что прикажете привезти из города, барышня?

— Это моя жена, — сказал, весь трясясь, Штрауб.

Гдыш, не убирая руки, не изменяя глупой улыбки, сказал:

— Что же прикажете, сударыня, привезти из Царицына?

Тон его речи был какой-то намеренно приказчичий, и, как ни странно, именно этот тон понравился Вере. Штраубу было чрезвычайно обидно видеть, что усталость у нее исчезла и она, с каким-то отвратительным и наглым удальством шевельнув плечами, ответила:

— Духов! Я забыла их на квартире, они в спальном столике.

— Скажите адрес квартиры, и она вместе с кроватью будет у ваших ног, сударыня!

Штрауб толкнул в спину ямщика и сердито проговорил:

— Гони!

Глава шестая

Но оказалось, что мало было получить подписанное требование на снаряды, а надо было еще действительно получить их. Пархоменко надо было, долго размахивая требованием, кричать на складах, пробиваясь сквозь безразличие, надо было класть руку на телефон, угрожать, что позвонит в Кремль, указывать на машину Ильича. И было легко разговаривать только тогда, когда он разговаривал не с заведующим, а с рабочими склада, но обращаться к рабочим или даже за помощью к ячейке он считал неудобным. Когда его спутники предлагали ему поднять скандал «против канцелярии», он говорил:

— Я должен внушать дисциплину самостоятельно.

Наконец, он составил поезд, посадил охрану из тех «семейных», которые больше всего скучали по дому, и долго стоял на перроне, махая фуражкой уходящему поезду. Сивачев, сопровождавший поезд, должен был перегрузить снаряды на баржи или на пароход и немедленно водой доставить их в Царицын. Сивачев, по работе его в Москве, показал себя «ходовым парнем», и Пархоменко верил, что тот доставит снаряды в самый короткий срок, в какой только можно их доставить.

Пархоменко отпустил машину Ильича и присматривался уже к трамваю, на котором можно было бы доехать до холерного барака, чтобы, наконец, увидать Харитину Григорьевну, но тут подбежал заведующий бюро и, вытирая лоб и шею рукавом, сказал:

— Опять отказываются, Александр Яковлевич.

— Чего?

— Подсумки не дают. А рубах скостили пятьсот штук как одну.

— Пятьсот штук?!

Надо было бежать в пошивочные мастерские, затем к тому, кто ими ведает, а тот уже успел отпустить рубахи для чехословацкого фронта. Когда вырвали пятьсот рубах, оказалось, что нужно бежать на завод. Так он не спал две ночи, а на третью ночь уснул на полчаса в какой-то приемной и только на четвертый день утром попал в холерный барак.

Холерный барак находился на Ордынке. Это было длинное кирпичное здание, расположенное подковой. В нем совсем еще недавно стояли лошади, и весь двор принадлежал какой-то извозной компании. Наверху, над конюшнями, в низеньких, без окон, комнатах жили извозчики-ломовики. Теперь и конюшни и комнаты ломовиков были наполнены больными.

Часовой, поставив между ног винтовку, спал на бочонке у калитки. Часовой спал так крепко, что, казалось, унеси его — он и то не услышит. Во дворе пахло навозом и карболкой.

Доктор, длиннобородый, крутолобый человек, тоже спал, положив голову на рецепты: одна рука его лежала на узенькой тетрадке с приклеенным сбоку алфавитом. Пархоменко понял, что это список больных. Так как было очень рано, то ему не хотелось будить доктора, и он осторожно достал из-под его руки журнал и стал по алфавиту отыскивать фамилию своей жены. Но Харитины Пархоменко в списке не было. Тогда он решил разбудить доктора. Долго тряс он его, пока, наконец, на возгласы не пришел санитар.

— А вы не будите его, — сказал санитар. — У него третьего дня сын помер, тоже от холеры. Вот он и мучился, не спал…

— В какой палате Харитина Пархоменко?

— Не Пархоменко, а Пахомова, — сказал санитар, глядя на него усталыми и воспаленными глазами.

— Не Пахомова, а Пархоменко.

— Кто ее разберет: ее к нам без памяти привезли. Идите в одиннадцатую палату. Там мелом на дверях номера проставлены. — Он вздохнул, потер себе голову и сплюнул. — Ну и народу валит, не успевают помирать. Всякие я видал фронты, а тяжелей холерного нет.

Дверь одиннадцатой палаты находилась наверху и была обита войлоком. Когда Пархоменко раскрыл дверь, на него пахнуло густым запахом йодоформа и в глубине палаты послышались стоны. Кто-то просил воды. Пархоменко зачерпнул кружкой воду из ведра, стоявшего у порога, и понес. Старуха с длинными буро-седыми волосами схватила кружку. Она пила, широко раскрывая горячий темный рот. Пархоменко оглядывал все восемь коек и в полумгле не мог узнать Харитины Григорьевны.

— Харитина! — тихо позвал он. — Тина!

Женщина, лежавшая на соседней со старухой койке, сняла мокрое полотенце со лба и открыла глаза. Сразу осветилось это милое, худое и близкое лицо. Он сел на койку и, поглаживая ее руки, сказал:

— Держись, Тина… Скоро, сказывают, тебя выпишут…

— Конем пахнет, а так ничего, — проговорила она, медленно шевеля губами, так что надо было наклониться, чтобы услышать ее. — Как начну бредить, так и кажется, что я под казачьими копытами. А как ребята?

— На машине Ильича катались. Довольны. Сегодня я их вымою, а то грязны, как цыганята.

— Еще бы! — Она вздохнула и с усилием скрестила руки на одеяле. — А как мне полегче, все о белой булочке думаю. Мы ведь в Самаре привыкли. А здесь пища тяжелая. Как ты-то? Ты ведь привык быстро жевать! Как теперь управляешься?

— Стараюсь жевать, но бывает и некогда, тогда глотаю, как волк, — и он, чтобы утешить ее, тихо рассмеялся.

Она поняла его и сказала:

— Ты меня не утешай, Саша.

Она закрыла глаза.

— Спасибо, что приехал. Снаряды достаешь? Врага-то отгоните?

— Отгоним.

— Себя береги. Умру — дети на тебя.

Тогда он достал и показал ей свою телеграмму, только что отправленную Сталину. В этой телеграмме он сообщал, что сверх выданных двадцати миллионов патронов ему удалось достать и послать вне очереди еще десять миллионов.

— Рассчитываю не сегодня-завтра миллиончиков двадцать еще добыть!