Изменить стиль страницы

— Помещик идет! — стонет Украина.

— Горе идет!

На левом берегу Днепра организовалась Донецко-Криворожская республика, предсовнаркомом которой избран товарищ Артем. Эта республика объявила войну немцам. По шахтам и рудникам собирают добровольцев. Ворошилов, командир республиканских донецко-криворожских отрядов, разбивая их на роты и батальоны, не скрывает от них, что враг — немец — очень силен: у него самолеты, броневики, дальнобойная артиллерия, единое командование и сплоченность, созданная четырехлетней войной и надеждой на ее окончание, когда солдаты насытятся, наберутся сил на Украине. Только едва ли удастся это! Штыком в революционной стране не много соберешь хлеба. По всей Украине быстро формируются армии — 1-я Украинская, 2-я, 3-я… Эти армии пока невелики, едва ли можно насчитать во всех них тридцать тысяч человек, но время их увеличит, укрепит, вооружит, и то же грозное время разоружит германские армии.

Шестьсот бойцов 1-го Луганского социалистического отряда идут к вокзалу. Здесь их встречают две бронеплощадки, сооруженные гартмановскими рабочими. Март. Оттепель, слякоть. Как тяжелы поля, по которым им надо шагать навстречу немцам, какой суровый ветер дует в лицо! Бойцы хмурятся, поправляют ремни, которыми подпоясаны их пальто или ватные куртки, обнимают жен, детей.

Вдоль бронеплощадки идет Ворошилов.

— Все исправно, можно трогать, — говорит он и протягивает руку. — До свиданья, Лавруша. Присылай пополнения. Помни — война!

Война. Еще бы не помнить! Пархоменко, подперев голову рукой, сидит за столом в штабе. Комнаты опустели, а в голове все еще шум разговоров, и глаза слипаются. Он уже давно не спит, а изредка подопрет голову рукой — накатится что-то сиреневое, — и опять за работу. Иногда задремлет в тарантасе, иногда верхом на коне. Самое тяжелое — это не заснуть после заседания, когда на некоторое время в комнате никого нет. Вот и сейчас приближается сиреневая дымка, и сейчас… задремлешь… Но где там дремать?

Интервенция! Германские империалисты идут на Украину. Военные представители США, Франции, Англии, Италии в Верховном совете Антанты 18 февраля 1918 года предлагают осуществить оккупацию Транссибирской железной дороги (а стало быть, и всей Сибири) силами Японии. Это, видите ли, вызовет объединение антибольшевистских сил против Советской России! Нет ли где-нибудь в архивах Антанты предложения германским империалистам оккупировать Украину?! Важно оккупировать, захватить, а чьими силами — не так уж важно! Важно задушить молодую советскую республику, а кто накинет петлю… кто накинет, все равно, лишь бы быстрей накинуть! Войска США, Англии и Франции высаживаются на севере России, дабы овладеть Мурманском и Архангельском как плацдармами, откуда можно будет направиться в центр России — к Петербургу и Москве…

— Товарищ комиссар, как же мы?

Пархоменко встряхнул головой. Задремал-таки!.. Но ведь и дрема-то какая ясная — не разберешь, где явь, где сон, а скорее всего — все явь. Ну, не явь ли интервенция? Явь! И какая злая, подлая явь!

Пархоменко поспешно убрал руку, откинул голову на спинку стула и посмотрел на дверь. Возле нее сидят три казака. Они не подают вида, они сидят так, как будто только что пришли.

— После разгрома Каледина, — говорит Пархоменко, — на Дону наступило некоторое затишье, а теперь генерал Краснов сговаривается с немцами. Мы перехватили одно из его писем к Вильгельму. Он хочет устроить «независимый Дон» со включением Таганрога, Царицына и Камышина. О своих законах он говорит кратко. Это, говорит, почти весь кодекс основных законов Российской империи. Копия в немецком переводе. А у вас как, в эшелоне?

Ламычев берет кисет со стола, свертывает цыгарку и отходит к окну. Ему всегда нужен в разговоре разбег. И сейчас, зажигая спичку, он бормочет:

— Будучи председателем полкового комитета с Октябрьского переворота, я повел тридцать второй полк на Дон, чтобы поставить его против богача.

Пархоменко видит его третий раз, но уже знает, что прерывать его не стоит — вспылит, начнет кричать. Он и сейчас с натуги весь побагровел.

— А полковник Семенов возле самого Миллерова говорит мне, что надо свертывать на Лихую, а не на Луганск, чтобы представиться правительству Донецко-Криворожской республики. Хорошо. Я беру карандаш и ставлю на его приказе крест, потому что возле Лихой, знаю, его ждут красновские офицеры. После митинга поворачивает на Луганск, к донецкой власти. Офицеры с нами. «Почему бы? — думаю. — Для агитации, что ли?» Так что — среди казаков разговор, что Ламычев продался буржуям и едет к дочери. «Она у него, говорят, в Луганске». Это правильно — дочь у меня в Луганске. Но дочь и в станицу могла приехать. Я вел эшелон не к дочери, а к правительству.

Он закурил опять и сел на стул, положив ногу на ногу.

— Кто она такая?

— Дочь-то? — спрашивает он недовольно. — Дочь на учительницу училась.

— Лиза Ламычева?

— Она. Неужели в исполком прошла? — спрашивает он словно бы небрежно, но по глазам его видно, что ему чрезвычайно польстило бы, если б Лизу избрали в исполком. И тогда Пархоменко становится понятным многое в поведении Ламычева — и некоторая его заносчивость, и щеголеватость, совсем сейчас ненужная, и торопливость. Видно, Ламычева много обижали в жизни, а сейчас он поверил в пришедшее счастье для себя и для других и все опасается, как бы его опять не обманули и не обидели.

В общем напрасно не сразу поверили Ламычеву и приняли его с малым почетом. Пархоменко поманил к себе секретарь, шевеля толстыми губами.

— Фамилии какие-то, товарищ Пархоменко.

— Это за сегодняшнюю ночь буржуазии убежало…

— Куда?

— К генералу Краснову.

Казак подумал.

— Бежали-то какие, — смелые али так? — он поболтал в воздухе кистью руки.

— Трусы.

— Выходит, на верное дело бегут. — Он посмотрел на соседнего молоденького казака, должно быть писаря эшелона, и тот достал из-за голенища узкий конверт и передал его Пархоменко. — А это вот наша буржуазия убежала, офицеры.

— Ну вот, а вы еще с правительством хотите видеться. А что вы правительству скажете? «Где, — спросит правительство, — ваши офицеры?» Убежали. Придется их вам на Дону поискать. Упустили.

— Упустили! — Казак наклонил голову. — Приходится ехать на Дон.

— Приходится, товарищ Ламычев.

— Табачку бы!

— Табачку? Вот жалко под рукой нету отношения таврической продовольственной управы. Пишет, что все, дескать, табачные фабрики взяты на учет. Табак будет выдаваться тем, кто поставит населению Таврии мануфактуру и обувь… Что же, нам брюки снимать или сапоги? Откуда у нас мануфактура? В Москве разве? Ты через Москву проезжал…

Казак пошевелил губами и потупился.

— Десятую часть, чего следует для питания, и то Москва не получает. Пассажирское движение остановили, чтобы хоть как-нибудь с продовольствием справиться.

— Чего и говорить — враг идет. Большая мука народу.

Казак вздохнул и встал. За ним поднялись и остальные. Он крепко пожал руку Пархоменко и пригласил его на прощальный митинг казаков и луганских рабочих. На митинге выступит Иван Критский. «Отборный оратор», — добавил казак и широко улыбнулся. Казак сделал под козырек и щеголевато повернулся. В дверях стояла Лиза. Казак гулко переступил с ноги на ногу. Лицо у него стало торжественное и в то же время встревоженное. Он так долго думал о свидании с дочерью, так хотел ей показаться хорошим со всех сторон, так боялся, что она не разглядит отца, не поймет… Левая, очень широкая в кисти, рука его дрожала, толстые губы как бы покрылись пеплом.

— Ученье-то окончила? — спросил он.

Лиза упала ему на грудь и зарыдала.

Он гладил ее по спине, по выдающимся худым лопаткам и, морща сразу ставшее мокрым лицо, говорил:

— Здравствуй, дочка, здравствуй, сердешная. Светушка ты моя!

Спутники Ламычева вышли. Пархоменко потрогал раму. Скоро выставлять, двойная. Замазка уже наполовину высыпалась, а стаканы с какой-то бурой жидкостью, поставленные между рамами, были густо покрыты седой пылью, похожей на паутину. «Пыль, как враг, всюду пролезет», — думал Пархоменко, и одновременно с тем он думал о Ламычеве и его дочери, которые счастливыми голосами разговаривали в противоположном углу этой длинной желтой комнаты. Схожи они разве только глазами — синими, широкими и близко поставленными друг к другу.