— Уйдите… к черту!.. Жрите… все, что хотите… Без нас обойдемся. — И визгливо тянул: — Пра-а-порщик!..
— Слушаю, — сказал прапорщик. — Вы что ищете?
— Прорвемся… Я говорю — прорвемся!..
— Ясно. Всего хватает.
Капитан пошел в свое купе, бормоча на ходу:
— А… Земля здесь вот… за окнами… она нас… проклинает, а?..
— Что вы глисту тянете? Не люблю. Короче!
— Мы, прапорщик, трупы… завтрашнего дня. И я, и вы, и все в поезде — прах… Сегодня мы закопали челоовека, а завтра… для нас лопата… да.
— Лечиться надо.
Капитан подошел к Обабу и, быстро впивая в себя воздух, прошептал:
— Сталь не лечат, переливать надо… Это ту… движется если… работает… А если заржавела?.. Я всю жизнь, на всю жизнь убежден был в чем-то, а?.. Ошибся, оказывается… Ошибку хорошо при смерти… А мне тридцать ле-ет, Обаб. Тридцать, и у меня невеста Варенька… И ногти у нее розовые, Обаб…
Тупые, как носок американского сапога, мысли Обаба разошлись в стороны. Он отстал, вернулся к себе, взял папироску и тут, не куря еще, начал плевать — сначала на пол, потом в закрытое окно, в стены и на одеяло, и когда во рту пересохло, сел на кровать и мутно воззрился на мокрый, живой сверточек, пищавший на полу.
— Глиста!..
На рассвете капитан вбежал в купе Обаба.
Обаб лежал вниз лицом, подняв плечи, словно прикрывая ими голову.
— Послушайте, — нерешительно сказал капитан, потянув Обаба за рукав.
Обаб повернулся, поспешно убирая спину.
— Стреляют? Партизаны?
— Да нет… Послушайте!..
Веки у Обаба были вздутые и влажные от духоты, и мутно глядели глаза, похожие на прорехи в платье.
— Но нет мне разве места… в людях, Обаб?.. Поймите… я письмо хочу… получить. Из дому, ну!..
Обаб сипло сказал:
— Спать надо, отстаньте!
— Я хочу… получить из дому… А мне не пишут!.. Я ничего не знаю. Напишите хоть вы мне его, прапорщик!.. — Капитан стыдливо хихикнул. — А… Незаметно этак, бывает… а…
Обаб вскочил, натянул дрожащими руками большие сапоги, а затем хрипло закричал:
— Вы мне по службе — да! А так мне говорить не смей! У меня у самого… в Барнаульском уезде…
Прапорщик вытянулся, как на параде.
— Орудия, может, не чищены? Может, приказать? Солдаты пьяны, а тут ты… Не имеешь права!
Он замахал руками и, подбирая живот, говорил:
— Какое до тебя мне дело? Не желаю я жалеть тебя, не желаю!
— Тоска, прапорщик… А вы… все-таки человек!
— Жизненка твоя паршивая. Сам паршивый… Онанизмом в детстве-то, а… ишь, ласки захотел…
— Вы поймите… Обаб…
— Не по службе это.
— Я прошу…
Прапорщик закричал:
— Не хо-очу-у!..
И он повторил несколько раз это слово, и с каждым повторением оно теряло свою окраску; из горла вырывалось что-то огромное, хриплое и страшное, похожее на бегущую армию:
— О-о-а-е-ггты!..
Они, не слушая друг друга, исступленно кричали до хрипоты, до того, пока не высох голос.
Капитан устало сел на койку и, взяв щенка на колени, сказал с горечью:
— Я думал… камень… про вас-то… А тут — леденец… в жару распустился!
Обаб распахнул окно и, подскочив к капитану, резко схватил щенка за гривку.
Капитан повис у него на руке и закричал:
— Не сметь!.. Не сметь бросать!
Щенок завизжал.
— Ну-у!.. — густо и жалобно протянул Обаб. — Пу-у-сти-и…
— Не пущу, я тебе говорю!..
— Пу-усти-и!
— Бро-ось!.. Я!..
Обаб убрал руку и, словно намеренно тяжело ступая, вышел.
Щенок тихо взвизгивал, неуверенно перебирал серыми лапками на полу, по серому одеялу. Похож на мокрое, ползущее пятно.
— Вот бедный! — проговорил Незеласов, и вдруг в горле у него заклокотало, в носу ощутилась вязкая сырость: он заплакал.
В купе звенел звонок: машинист бронепоезда требовал к себе.
Незеласов устало позвал:
— Обаб!
Обаб шел позади и был недоволен мелкими шажками капитана.
Обаб сказал:
— Мостов здесь порванных нету. Что у них? Шпалы разобрали… Партизаны… А из города ничего. Ерунда!
Незеласов виновато сказал:
— Чудесно… мы живем, да-да?.. А до сего момента… не знаю, как имя… отчество ваше, а?.. Обаб и Обаб… Извините, прямо… как собачья кличка…
— Имя мое — Семен Авдеич. Хозяйственное имя.
Машинист, как всегда, стоял у рычагов. Сухой, жилистый, с модными усами и словно закоптелыми глазами.
Указывая вперед, он проговорил:
— Человек лежит.
Незеласов не понял. Машинист повторил:
— Человек на пути!
Обаб высунулся. Машинист быстро передвинул какие-то рычаги. Ветер рванул волосы Обаба.
— На рельсах, господин капитан, человек!
Незеласова раздражал спокойный голос прапорщика, и он резко сказал:
— Остановите поезд!
— Не могу, — сказал машинист.
— Я приказываю! Я…
— Нельзя, — повторил машинист. — Поздно вы пришли. Перережем — тогда остановимся.
— Человек ведь! Что?
— По инструкции не могу остановить. Крушение иначе будет.
Обаб расхохотался.
— Совсем останавливаться не к чему. Мало мы людей перебили! Если из-за каждого стоять, мы бы дальше Ново-Николаевска не ушли!
Капитан раздраженно сказал:
— Прошу не указывать! Остановить после перереза! Прошу…
— Слушаюсь, господин капитан, — ответил Обаб.
Ответ этот, грубый и торопливый, еще больше озлил капитана, и он сказал:
— А вы, прапорщик Обаб, идите немедленно, и чтобы мне рапорт, что за труп на пути!
— Слушаю, — ответил Обаб.
Машинист еще увеличил ход.
Вагоны напряженно вздрогнули. Пронзительно залился гудок.
Человек на рельсах лежал неподвижно. Виднелось на желтых шпалах синее пятно его рубахи.
Вагоны передернуло железными лопатками площадок.
— Кончено, — оказал машинист. — Сейчас остановлю, и посмотрим.
Обаб, расстегивая ворот рубахи, чтобы потное тело опахнуло ветром, соскочил с верхней площадки прямо на землю. Машинист спрыгнул за ним.
Солдаты показались в дверях. Незеласов надел фуражку и тоже пошел к выходу.
Но в это время лес толкнул бронепоезд гулким ружейным залпом. И немного спустя еще один заблудившийся выстрел.
Прапорщик Обаб вытянул вперед руки, как будто приготовляясь к нырянию в воду, и вдруг тяжело покатился по откосу насыпи.
Машинист дернулся и, как мешок с воза, грузно упал у колес вагона. На шее выступила кровь, и его медные усы точно сразу побелели.
— Назад!.. Назад!.. — пронзительно закричал Незеласов.
Дверцы вагонов хлопнули, заглушая выстрелы. Мимо вагонов пробежал забытый в суматохе солдат. У четвертого вагона его убило.
Застучали пулеметы.
Рельсы
Похоже — не мог найти сапог по ноге и потому бегал босиком. Ступни у лисолицего были огромные, как лыжи, а тело, как у овцы, — маленькое и слабое.
Бегал лисолицый торопливо и кричал, глядя себе под ноги, словно сгоняя цыплят:
— Шавялись! Шавялись! Ждут…
И, для чего-то зажмурившись, спрашивал проходившие отряды:
— Сколько народу?
Открывая глаза, залихватски выкрикивал стоявшему на холме Вершинину:
— Гришатински, Никита Егорыч!
У подола горы редел лес, и на россыпях цвел голый камень. За камнем, на восток, на полверсты реденький кустарник, за кустарником — желтая насыпь железной дороги, похожая на одну бесконечную могилу без крестов.
— Мутьевка, Никита Егорыч! — кричал лисолицый.
Темный, в желтеющих, измятых травах, стоял Вершинин. Было у него истощенное лицо, искушенный долгими переходами взгляд, изнуренные руки. Привыкший к долгой и тяжелой работе Пентефлий Знобов спокойно и весело стоял близ него. Знобов сказал:
— Народу идет много.
И протянул вперед руку, словно хватаясь за рычаг исправной и готовой к ходу машины.
— Анисимовски, сосновски!
Васька Окорок, рыжеголовый, на золотошерстом коротконогом иноходце, подскакал к холму и, щекоча сапогами шею у лошади, заорал: