— Иду-ут! Тыщ, поди, пять будет!
— Боле, — отозвался уверенно лисолицый с россыпи. — Кабы я грамотной, я бы тебе усю риестру разложил. Мильён!
Он яростно закричал проходившим:
— А ты каких волостей?!
У низкорослых монгольских лошадок и людей были приторочены длинные крестьянские мешки с сухарями. В гривах лошадей, в волосах у людей торчали спелые осенние травы, и голоса были протяжные, но жесткие, как у перелетных осенних птиц.
— Открывать, что ля? — закричал лисолицый. — Жду-ут…
И хотя знали все: в городе восстание, на помощь белым идет бронепоезд № 14–69, если не задержать, восстание подавят японцы, — все же нужно было собраться, и чтоб один сказал и все подтвердили:
— Идти… Сказать — всем, всем — слышать…
— Японец больше воевать не хочет, — добавил Вершинин, слезая с ходка.
Син Бин-у влез на ходок и долго, будто выпуская изо рта цветную и непонятно шебуршащую бумажную ленту, говорил, почему нужно сегодня задержать бронепоезд.
Между окрашенных под золото и красную медь осенних деревьев — тысячи плотно стоящих и тяжело дышащих людей. И было непонятно — не то сердито, не то радостно гудят они от слов тех, кто говорит с телеги.
— Голосовать, что ли? — спросил толстый секретарь штаба.
Вершинин ответил:
— Обожди. Не орали еще. Народу поорать надо.
Зеленобородый старик с выцветшими, распаренными глазами, расправляя рубаху на животе, словно к его животу хотели прикладываться, шипел исступленно Вершинину:
— А ты от бога куда идешь, а?
— Окстись ты, дед!
— Бога ведь рушишь. Я знаю! Никола-угодник являлся: больше, грит, рыбы в море не будет. Не даст. А ты пошто народ бунтуешь? Мне избу надо ладить, а ты у меня всех работников забрал.
— Сожгет японец избу-то!
— Японца я знаю, — торопливо, обливая слюной бороду, бормотал старик, — японец хочет, чтоб в его веру перешли. Ну, а народ-то — пень: не понимает. А нам от греха дальше, взять да согласиться, черт с ним, — втишь-то можно… свому богу… Никола-то свому не простит, а японца завсегда надуть можно.
Старик тряс головой, будто пробивая какую-то темную стену, и слова, которые он говорил, видно было, тяжело рождены им, а Вершинину они были не нужны.
И старик, выливая через слабые губы, как через проржавленное ведро влагу, опять начал бормотать свое.
— Уйди! — сказал грубо Вершинин. — Чего лезешь в ноздрю с богами своими? Подумаешь… Абы жизнь была — богов выдумают.
— Ты не хулись, ирод, не хулись!..
Окорок сказал со злобою:
— Дай ему, Егорыч, стерве, в зубы! Провокатеры тиковые!
Вскочив на ходок, Окорок закричал, разглаживая слова:
— Ну, так вы как, товарищи!.. Голосовать, что ли?
— Голосуй! — отвечал кто-то робко из толпы.
Мужики загудели:
— Валяй!..
— Чаво ждать-то?!
— Жарь, Васька!
Когда проголосовали уже, решив идти на броневик, влево, далеко над лесом, послышался неровный гул, похожий на срыв в падь скалы. Мохнатым громадным веником выбросило в небо дым.
Толстый секретарь снял шапку и по-протокольному сказал мужикам:
— Это штаб постановил — через Мукленку мост наши взорвали. Поезд, значит, все равно не выскочит к городу. Наши-то сгибли, поди, — пятеро…
Мужики сняли шапки, перекрестились за упокой. Пошли через лес к железнодорожной насыпи — окапываться.
Вершинин пошел по кустарнику к насыпи, поднялся кверху и, крепко поставив ноги между шпал на землю, долго глядел вдаль блестящих стальных полос, на запад.
— Чего ты? — спросил Знобов.
Вершинин отвернулся и, спускаясь с насыпи, сказал:
— Будут же после нас люди хорошо жить?
— Ну?
— Вот и все.
Знобов развел пальцами усы и сказал с удовольствием:
— Это — их дело. Я думаю: обязаны!
Бритый коротконогий человек лег грудью на стол — похоже, что ноги его не держат, — и хрипло говорил:
— Нельзя так, товарищ Пеклеванов: ваш ревком совершенно не считается с мнением Совета союзов. Выступление преждевременно.
Один из сидевших в углу на стуле рабочий сказал желчно:
— Японцы объявили о сохранении ими нейтралитета. Не будем же мы ждать, когда они на острова уберутся. Власть должна быть в наших руках, — тогда они скорее уйдут.
Коротконогий человек доказывал:
— Совет союзов, товарищи, зла не желает, можно бы обождать…
— Когда японцы выдвинут еще кого-нибудь.
— Пойдут опять усмирять мужиков?
— Ждали достаточно!
Собрание волновалось. Пеклеванов, отхлебывая чай, успокаивал:
— А вы тише, товарищи.
Коротконогий представитель Совета союзов протестовал:
— Вы не считаетесь с моментом. Правда, крестьяне настроены фанатично, но… Вы уже послали агитаторов по уезду, крестьяне не идут на город, японцы нейтралитетствуют… Правда!.. Вершинин пусть даже бронепоезд задержит, и все же восстания у нас не будет.
— Это демагогия!..
— Прошу слова!
— Товарищи!
Пеклеванов поднялся, вытащил из портфеля бумажку и, краснея, прочитал:
— Разрешите огласить следующее: «По постановлению Совета народных комиссаров Сибири восстание назначено на двенадцать часов дня шестнадцатого сентября девятнадцатого года. Начальный пункт восстания — казармы артиллерийского дивизиона… По сигналу… Совет народных…»
Уходя, коротконогий человек сказал Пеклеванову:
— За нами следят! Вы осторожнее… И матроса напрасно в уезд командировали.
— А что?
— Взболтанный человек, бог знает чего может наговорить! Надо людей сейчас осмотрительно выбирать.
— Мужиков он знает хорошо, — сказал Пеклеванов.
— Мужиков никто не знает… На митинг поедете?
— Куда?
— Судостроительный завод. Рабочие хотят вас видеть.
Пеклеванов покраснел.
Коротконогий подошел к нему вплотную и тихо, в лицо, сказал:
— Мне вас жалко. А без вас они выступать не хотят. Не верят они словам, в человека уверить хотят. Следят… контрразведка… Расстреляют при поимке, — а видеть хотят. Дескать, с нами ли? Напрасно затеваете.
Пеклеванов вытер потный веснушчатый лоб, сунул маленькие руки в карманы короткополого пиджака и прошелся по комнате. Коротконогий следил за ним из-под выпуклых очков.
— Сентиментальность, — сказал Пеклеванов, — ничего не будет!
Коротконогий вздохнул.
— Как хотите. Значит, заехать за вами?
— Когда?
Пеклеванов покраснел сильнее и подумал:
«А он за себя трусит».
И от этой мысли совсем растерялся, даже руки задрожали:
— А хотя мне все равно. Когда хотите!
Вечером коротконогий подъехал к палисаднику и ждал. Через кустарник видна была его соломенная шляпа и усы, желтоватые, подстриженные, похожие на зубную щеточку. Фыркала лошадь.
Жена Пеклеванова плакала. У нее были острые зубы и очень румяное лицо, — слезы на нем были не нужны, неприятно их было видеть на розовых щеках и мягком подбородке.
— Измотал ты меня. Каждый день жду: арестуют… Бог знает… потом… Хоть бы одно!.. Не ходи!..
Она бегала по комнате, потом подскочила к двери и ухватилась за ручку, просила:
— Не пущу… Кто мне потом тебя возвратит, когда расстреляют? Ревком? Наплевать мне на них всех, идиотов!
— Маня! Ждет же Семенов.
— Мерзавец он и больше никто. Не пущу, тебе говорят, не хочу! Ну-у?..
Пеклеванов оглянулся, подошел к двери. Жена изогнулась туловищем, как тесина под ветром; на согнутой руке под мокрой кожей натянулись сухожилия.
Пеклеванов смущенно отошел к окну:
— Не понимаю я вас!..
— Не любишь ты никого… ни меня, ни себя, Илья. Не ходи!
Коротконогий хрипло проговорил с пролетки:
— Илья Герасимович, скоро? А то стемнеет, магазины запрут…
Пеклеванов тихо сказал:
— Позор, Маня! Что мне, как Подколесину, в окошко выпрыгнуть? Не могу же я отказаться: струсил, скажут.
— На смерть ведь! Не пущу.
Пеклеванов пригладил низенькие, жидкие волосенки.
— Придется…
Пошарив в карманах короткополого пиджака и криво улыбаясь, стал залезать на подоконник.