Никто не знал, сколько ей лет. В Берлине были старые русские аристократы — эмигранты, — они жили в меблированных комнатах в предместье Вильмерсдорф. Многие из них утверждали, что знают Грузинскую уже лет сорок, но это, конечно же, было преувеличением. Мировой ее славе было не меньше двадцати лет, никак не меньше, а двадцать лет успеха и славы — огромный, бесконечный срок. Старику Витте — а он был другом и верным спутником балерины с ее первых дней в театре — она иногда говорила:

— Витте, я такой человек, которому обязательно нужно тащить на себе непомерно тяжелую ношу, всегда, всю жизнь.

И Витте серьезно отвечал:

— Прошу вас, Елизавета Александровна, никогда не показывайте этого другим и вообще не говорите о тяжелом. В мире все стало таким тяжелым… Ваша миссия, Елизавета, если позволите так выразиться, — быть легкой. Вы уж, пожалуйста, оставайтесь такой, какая вы есть, иначе произойдет мировая катастрофа.

И Грузинская оставалась такой, какой была всегда. С восемнадцати лет ее вес был равен 96 фунтам, это помогло ей добиться успеха, этим же отчасти объяснялась и легкость ее танца. Партнеры Грузинской, привыкнув к необычайно легкой ноше, потом уже не могли танцевать ни с кем, кроме нее. Линия затылка, вся фигура, состоявшая, казалось, из одних суставов, сердцевидной формы личико ничуть не изменились с ее юных лет. Движения Грузинской напоминали взмах крыл благородной птицы. Даже ее улыбка и взгляд из-под тяжелых век сами по себе были высоким искусством. Вся энергия Грузинской была направлена к одной цели — оставаться такой же. И она не замечала, что как раз ее неизменность уже начала приедаться публике.

Может быть, публика ее любила бы такой, какой она была в жизни, такой, какой она сидела сейчас в своей уборной, — жалкая, нежная, усталая и немолодая женщина с грустными глазами, с маленьким измученным печальным и простым лицом. Если балет проходил без особого успеха, — а теперь такое иногда случалось, — Грузинская горбилась и мгновенно превращалась в старушку — семидесятилетнюю, столетнюю или еще старее.

В глубине комнаты Сюзетта жалобно запричитала по-французски, она стояла возле покрытого серым налетом умывальника, кран горячей воды не желал поворачиваться. Но в конце концов горячий компресс на лицо все же был положен, и балерина с наслаждением принимала живительное колкое тепло. В это время Сюзетта снимала с ее шеи жемчужное ожерелье — невообразимо прекрасное, прославившееся на весь мир украшение, память о временах великих князей.

— Можете положить в футляр, сегодня я больше его не надену, — сказала Грузинская, глядя из-под полуприкрытых век на розоватый блеск жемчужин.

— Не наденете жемчуг? Но, мадам, сегодня на банкете вам следует быть нарядной.

— Нет. Хватит. Довольно. Сделайте меня красивой без этого жемчуга, Сюзетта.

И с сосредоточенным выражением лица Грузинская предалась во власть эссенций, массажных щеток и гримировальных кисточек, которые так и замелькали в руках ее, как тень, блеклой верной помощницы. Грузинская собиралась на званый ужин, который давал в ее честь берлинский театральный клуб, и поэтому она серьезно и важно следила за тем, как Сюзетта разрисовывает ее лицо, нанося на него нечто подобное боевой раскраске древних инков, когда те шли на битву с врагом.

В коридоре, возле двери уборной, словно терпеливый страж или телохранитель, прохаживался взад и вперед Витте, он то и дело доставал из кармана жилета и нервно теребил свои старомодные карманные часы с крышкой. Лицо старого музыканта выражало озабоченность и огорчение. Спустя некоторое время к Витте присоединился балетмейстер Пименов, затем появился Михаэль, с блестящими от вазелина ресницами и густо напудренным лицом.

— Мы ждем Гру? Пойдем вместе? — бодро поинтересовался Михаэль.

— Тебе, мой милый, я посоветовал бы немедленно скрыться с глаз долой, — сказал Витте. — Хотя ты и не оступился сегодня ни разу.

— Да не было этого! Пименов, ты видел, ведь не было? — чуть не плача воскликнул Михаэль. Пименов только пожал плечами. Балетмейстер тоже был немолод — пожилой человек с резким, решительным профилем, в старомодном пластроновом галстуке времен Эдуарда VII. Сам он уже не танцевал, но руководил репетициями и сочинял дивертисменты для Грузинской. Сложная классическая хореография: танцующие на пуантах цветы, птицы, аллегорические фигуры.

— Иди спать и не попадайся ей сегодня на глаза. Кстати, Люсиль уже ушла, — назидательно заметил он. На юном лице Михаэля отразилось возмущение, но он постучал в дверь уборной и крикнул:

— Спокойной ночи, мадам! Я не иду на банкет. Во сколько завтра будем репетировать?

— Никаких «не иду»! За столом будешь сидеть рядом со мной, — послышался из-за двери голос Грузинской. — Не огорчай меня, sweetheart[3]. О репетиции потом договоримся. Подождите еще чуть-чуть, я сейчас иду!

— Гм-гм. Значит, выплакалась, — шепнул Витте с заговорщицким видом.

— Larmes, oh douces larmes[4], — продекламировал Пименов, опуская подбородок в воротник пальто.

— Танцевать па-де-де с Гру — такого я злейшему врагу не пожелал бы. Помилосердствуйте, мои дорогие! — подвел итог Михаэль.

Грузинская стояла в уборной перед зеркалом в ярком свете лампы и обрызгивала духами волосы. «Пусть сегодня со мной будет Михаэль, — подумала она. — Всегда рядом одни старики: Пименов, Витте, Люси, Сюзетта!» Она вдруг почувствовала острую ненависть к потрепанной шляпке Сюзетты, которую та как раз прилаживала на своих седых волосах. Бесцеремонно отстранив Сюзетту, хотевшую ей помочь, Грузинская вышла в коридор, перекинув через руку вечернюю накидку из черной с золотом ткани, отороченную горностаем. Она обернулась к Михаэлю, и тот набросил накидку ей на плечи со свойственной ему мягкостью и почти женской заботливостью. Это была маленькая церемония примирения, но и не только. В ней была маленькая тайная просьба Грузинской: балерине хотелось, чтобы сегодня вечером рядом был кто-нибудь молодой. Михаэль был молод. Грузинская вообще часто меняла своих партнеров, она была с ними нервной и требовательной, так же как и со своими партнерами в любви. Все остальные в труппе постарели вместе с нею.

Впрочем, сейчас она выглядела великолепно, восхитительно, она походила на прекрасный цветок, все ее движения были легкими и плавными.

— Елизавета, вы прекрасны, как никогда! — Витте склонился в поклоне, от которого повеяло прошлым столетием. Он привык изъясняться витиевато, во-первых, чтобы скрыть свое чувство к балерине, которую полюбил еще в юности, и, во-вторых, из-за того, что ему то и дело приходилось переводить свои слова с немецкого на русский или на французский. Сама Грузинская постоянно переходила с одного языка на другой, от русского и английского «вы» — к французскому «ты», немецкий она также знала неплохо, а ругательствами и любовными словечками на всех четырех языках владела в совершенстве. Ее не всегда было легко понять. Вот и сейчас, садясь в автомобиль, она спросила:

— Как ты думаешь, Витте, это жемчуг виноват?

— Жемчуг? При чем тут жемчуг? В чем виноват? — сказал Витте нахмурившись. Переспросил он только из деликатности, потому что на самом деле знал, что она имеет в виду.

— Mon dieu[5], почему ты вдруг вспомнила про жемчуг? — удивился и Пименов.

— Ну конечно. Он приносит несчастье, этот жемчуг, — упрямо, как ребенок, ответила Грузинская. Витте всплеснул руками в старомодных лайковых перчатках.

— Но, дорогая моя… — заговорил он растерянно.

— Что? — перебил его Пименов. — Всю жизнь жемчуг приносил тебе счастье, был твоим талисманом, амулетом. Ты же не выходила на сцену без этого ожерелья! А теперь оно вдруг приносит несчастье? Что за фантазии, Гру?

— Да. Этот жемчуг приносит несчастье. Я заметила. — Балерина упрямо сдвинула брови. — Вряд ли мне удастся объяснить… Понимаете, я много об этом думала. Пока князь Сергей был жив, жемчуг приносил мне удачу. Но после того, как Сергея убили, — несчастье, и только несчастье. Разрыв связки в прошлом году в Лондоне. Плохие сборы в Ницце. И вообще. Несчастье. Пока я на сцене, носить его я не буду. Так и знайте.

вернуться

3

 Дорогой (англ.).

вернуться

4

Слезы, о сладкие слезы (фр.).

вернуться

5

Боже мой (фр.).