— Вот так это делается! — бросил на ходу Гайгерн.

— Благодарю вас. Чрезвычайно вам обязан, — ответил Крингеляйн, который на самом деле хотел выйти на улицу, а теперь снова очутился в холле. Гайгерн быстро взял у портье свой ключ, метнулся к лифту, на втором этаже попросил однорукого лифтера секунду подождать, пока он не вернется. Бегом бросился по коридору в свой 69-й номер, скинул плащ, шляпу, выхватил из вазы роскошную орхидею и выбежал в коридор.

— Передайте лифтеру, пусть не ждет, — крикнул он горничной, которая сонно брела вдоль коридора. Горничная выполнила поручение, и однорукий лифтер, ворча, поехал вниз. В холле возле лифта стояла Сюзетта, держа в руках чемодан и маленький саквояжик. Она только что приехала из театра и поднималась в номер. Все шло так, как рассчитал Гайгерн…

Когда Сюзетта подошла к двери 68-го номера, где жила Грузинская, она увидела, что в коридоре возле пальмы стоит молодой человек приятной наружности, чье лицо с просительным, робким выражением показалось ей как будто знакомым.

— Добрый вечер, мадемуазель. Прошу вас, одну минуту, только одну минуту! — произнес он на приятном, чуть старомодном французском, какому обучают в иезуитских коллежах при монастырях. — Только одно слово — мадам сейчас нет в номере?

— Мне это неизвестно, — ответила прекрасно вышколенная компаньонка.

— Я всего лишь… Извините меня за нескромность… Дело в том, что мне хотелось бы поставить в комнате мадам этот цветок. Я восхищен мадам, сегодня я видел ее в театре — я не пропускаю ни одного спектакля с ее участием. Вы знаете, недавно я прочел в газетах, что мадам нравятся эти цветы. Это правда?

— Да, она любит орхидеи, — ответила Сюзетта. — В Тремеццо у нас в оранжерее целый участок отведен под орхидеи.

— О! Значит, вы позволите мне передать вам этот цветок и просить вас об одолжении: поставьте его в комнате мадам.

— Нам сегодня поднесли очень много цветов. Французский посол прислал огромную корзину, — сказала Сюзетта, еще не пережившая до конца горечь сегодняшнего сомнительного успеха. Она довольно дружелюбно взглянула на скромного молодого человека. Но взять цветок Сюзетта не могла — обе руки были заняты. Ей было трудно даже переложить ключ из левой руки в правую, чтобы открыть 68-й номер. Заметив ее старания, Гайгерн быстро подошел ближе.

— Разрешите! — Он хотел взять чемодан и саквояжик. Сюзетта позволила взять только большой чемодан. Саквояжик она инстинктивно покрепче прижала к себе и даже попятилась, отступила шага на два от Гайгерна.

«Знаменитое ожерелье наверняка в этой сумочке», — подумал Гайгерн, но ничего не сказал. Он отпер обе двери номера, наружную и внутреннюю, затем робко, как бы преисполнившись восхищения, переступил порог комнаты, в которой жила Грузинская.

Комната была обставлена банально, с той же слегка обветшавшей элегантностью, что и все прочие номера Гранд-отеля. Здесь было прохладно, пахло какими-то незнакомыми горьковатыми духами и цветами, дверь на маленький балкон стояла открытой. Постель была не застелена, одеяло откинуто, а возле кровати на коврике стояли стоптанные домашние туфли, маленькие потрепанные домашние туфли женщины, которая привыкла спать одна. Остановившийся возле дверей Гайгерн почувствовал мимолетное слабое и нежное сострадание к этим аскетическим туфелькам, стоявшим у ложа прославленной красавицы. Просительным жестом он протянул вперед свою орхидею. Сюзетта поставила саквояжик на туалетный столик под тройным зеркалом и наконец взяла цветок.

— Спасибо. А где же карточка с вашей фамилией? — удивилась она.

— О, мне и в голову не пришло! Я не настолько нескромен, — ответил Гайгерн. Он внимательно посмотрел в желтоватое, как слоновая кость, морщинистое личико Сюзетты, оно удивительным образом отдаленно напоминало лицо ее хозяйки. — Вы устали? — спросил Гайгерн. — Наверное, мадам сегодня поздно вернется домой? Вы будете дожидаться ее возвращения?

— О нет. Мадам очень добра. Каждый вечер она говорит: Сюзетта, вы можете идти спать, вы мне не нужны. Но тем не менее я нужна мадам. Так что подожду. Она приходит домой не позднее двух часов, ведь утром в девять у мадам каждый день репетиция. А это такая тяжелая работа. Да, мсье… Ах, Боже мой, Боже мой… Мадам очень, очень добра.

— Мне кажется, она ангел, — почтительно заметил Гайгерн. В то же время он подумал; «Так. Значит, между этим номером и моим находится только ванная комната без окна». Как бы бесцельно блуждавший по комнате взгляд Гайгерна наткнулся на черный рот зевающей Сюзетты.

— Спокойной ночи, мадемуазель. Еще раз тысяча благодарностей, — скромно попрощался Гайгерн, улыбнулся и вышел из номера.

Сюзетта закрыла за ним обе двери, поставила орхидею в кувшин с водой и свернулась в кресле, превратившись в зябкий комочек терпеливого ожидания.

Возле дверей лишь очень немногих номеров в коридорах Гранд-отеля выставляются после часа ночи ботинки и туфли. Все обитатели номеров находятся в городе, заглатывают клокочущий, бурлящий, сверкающий электрическими огнями вечер столицы. Ночная горничная зевает в своей маленькой комнатке в конце коридора: на каждом этаже сидит в отеле такая вот смертельно усталая девушка, добронравная, отцветшая. У курьеров в десять часов вечера произошла смена, но и у новой смены — мальчишек в лихо сдвинутых набекрень кепи — глаза лихорадочно горят, как у всех детей, которых вовремя не уложили спать. Брюзгливого инвалида лифтера в полночь сменил другой брюзгливый инвалид, тоже однорукий, портье Зенф уступил свое место за стойкой ночному портье и совершенно впустую едет в двенадцатом часу ночи в больницу, и зубы у него стучат от волнения. Неприветливая медицинская сестра в приемном покое наверняка выпроводит его и скажет, что, может быть, пройдет еще несколько часов, а то и целые сутки, прежде чем родится ребенок, но это — личные дела Зенфа, к службе они не имеют отношения.

В отеле в это позднее время веселье кипит вовсю. В Желтом павильоне танцуют, буфет с холодными закусками у метрдотеля Маттони уже наполовину опустошен, и Маттони смеется, его глаза-маслины блестят, он ловко нарезает ломтиками ростбиф и сдабривает мараскином фруктовые салаты в стеклянных вазочках. Жужжат вентиляторы, выбрасывают во дворы отеля отработанный воздух, в вестибюле сидят шоферы и злословят о своих хозяевах. Шоферы злятся, ведь пока не кончится рабочий день, нельзя выпить. В холле — люди, приехавшие со всех концов Германской империи, они удивляются и даже возмущаются, глядя на то, как ведут себя берлинцы, эти господа в сдвинутых на затылок шляпах, с громкими голосами и энергичной жестикуляцией. Не нравятся провинциалам и ярко раскрашенные лица женщин. Рона, бодрый, благоухающий туалетной водой, входит в холл с мыслью: «Правильно говорят, что публика у нас не первого класса. Но чего же вы хотите? Только второсортная публика несет в кассу денежки».

Около часа ночи Крингеляйн наконец пристал к берегу — бару отеля. Он устало протиснулся за маленький столик, шикарная жизнь большого света плыла перед его глазами, словно в туманной пелене. Откровенно говоря, бедняга Крингеляйн устал как собака, но из упрямства, какое отличает детей в день именин или рождения, он не хотел идти спать. Кроме того, на душе у него было так, словно он уже спит и видит сон, все казалось невероятно перепутанным, как во сне, в мозгу лихорадочно стучало: шум, мельтешение толпы, голоса, музыка — все было очень близко и в то же время как бы на огромном расстоянии от него, все было совершенно нереально. Мир, чужой, новый, куда-то мчался, шумел, от обилия новых впечатлений Крингеляйн впал в состояние, близкое к опьянению, хоть и не пил спиртного.

В детстве, когда ему было десять лет, Крингеляйн однажды прогулял уроки в школе, сбежал с полдороги из страха перед контрольным диктантом, вырвался теплым туманным утром на волю и пошел в сторону Микенау, потом свернул с шоссе и долго бродил в полях, а солнце тем временем начало припекать, он улегся на землю, положив голову на мягкую подушку клевера, и уснул. Потом он вышел к зарослям малины над рекой и досыта, до отвала наелся ягод. Никогда в жизни не забудет он жужжания большущих болотных комаров, жаливших его голые ноги, и пахнувшие малиной, красные от ее сладкого сока руки; стоя в зарослях колючего кустарника и крапивы, он собирал малину полными пригоршнями. Это пьянящее чувство свободы и страха, тайного, лихорадочного страха, ощущение чего-то жуткого, запретная, чуть ли не преступная радость — это состояние беглеца снова охватило его теперь, в час ночи, в баре самого дорогого берлинского отеля. И даже противные комары были здесь: только приняли вид цифр и жестоко жалили мозг Крингеляйна, мозг скромного бухгалтера, который всю жизнь занимался подсчетами и не мог заставить себя не считать.