Изменить стиль страницы

И преувеличенные визги, хохот, размашистые падения на соседей при малейшем толчке на стыке рельс. Ай, не толкайтесь вы, здесь же му-ущина сидит. Му-ущина, извините его, он с детства такой. (Во-во! Граждане мужчины, не толкайтесь! Среди вас есть женщины!).

Женщины тоже были. Особенно на Маяковской их подвалило, с баулами-узлами. Московский вокзал. Ну да это были именно женщины, потому от греха подальше они выдавились уже на следующей – господи, спаси, срамота, фу!

Ломакин тоже бы с удовольствием выдавился. Но терпел, хранил снисходительное молчание – резвитесь, молодежь, мне бы ваши годы. Бр-р!

Ломоносовская – Пролетарская – Обухово…

– Дяденька, а вы далеко едете? – существо юное, нахальное. Не люблю я тебя, существо. Не приглянулось ты мне. Не тебя я люблю, существо.

Рыбацкое. Конечная. Высыпали. Перескочили во встречный. Еще с электрички кто-то поспел. Поехали. Катится, катится «голубой вагон».

Рыбацкое – Обухово – Пролетарская…

Гомики раззадоривались. Находили общий язык (а, пакость! двусмысленность! дык ведь находили! язык… общий…).

Да, именно так: Содом и Гоморра на колесах. Скорость, грохот-перестук, страстные мычания и преувеличенные вскрикивания, кромешная темнота – только редкие блики мимолетных огоньков. А на остановках – предвкушающая, давящаяся смешком тишина: кого-то занесет в вагон из числа ОБЫЧНЫХ пассажиров?! До поры Ломакин держался, до поры ему удавалось играть СВОЕГО, который отнюдь непрочь, но дожидается СВОЕГО.

– Ряба! Ряба пришел! – рявкнул кто-то из сплетенья рук, сплетенья ног. Значит, судьба…

Ломакин уже решил было бросить затею, когда по четвертому разу прокатился до Рыбацкого и обратно до Приморской.

Ряба подсел на Елизаровской – дылда в прыщах, а годков ему будет далеко за двадцать, очень далеко. Даже, может, и чуток за тридцать. Не мальчик, но муж… своеобразный, но муж. Пресытился я, друзья мои! Что ж ты, гадюка, запрыщавел, если пресытился?!

Ломакин встал. Поймал глазами Рябу, что вообще- то было нетрудно. Они оба на полголовы превышали общий уровень гействующего сообщества.

Наверное, Ломакину удалась томность во взгляде. Да не томность это, а следствие тяжелого недосыпа. Но удалась. Он абсолютно инстинктивно провел языком по пересохшим губам: наконец-то!

Ряба воспринял инстинктивное движение языком как-то сугубо по-своему. И ответил тоже движением языка, имитируя то ли куннилингус, то ли фелляцию.

Ломакин пересилил себя и кивнул.

Ряба, не отводя взгляда, принялся протискиваться к очень интере-есному му-ущине с пучком на затылке.

Ломакин тоже изобразил попытку сблизиться, но распихивать локтями, извиваться между телами, лишний раз соприкасаться – нет, не пересилил себя. Виновато улыбнулся краем губ, пожал плечами – вишь, сколько их тут! гей-славяне! – дождемся конечной, там и сольемся в экстазе.

Конечная – опять Рыбацкое. Для Ломакина предпочтительней была бы конечная-Приморская. Не пришлось бы тогда слишком долго принимать-отдавать ухаживания («М-милый! Я тебе выдавлю этот ма-аленький прыщичек! Не больно, совсем не больно. Тебе больно? Видишь, приятно. Ой, и рядышком тоже. Дай, ну дай, ну позволь!») – у Приморской «жигуль»…

Придется тянуть и тянуть, терпеть и терпеть от конечной до конечной.

Не пришлось.

На Рыбацком толпа очередной раз высыпала на платформу (Просьба освободить вагоны!), загалдела в ожидании встречного, переминаясь от нетерпения (Терпеть и терпеть!).

Ряба балетно, мюзик-холльно, поводя плечиком, выставленным вперед, пролавировал. Был уже в трех метрах от Ломакина, уже в двух.

Ломакин сделал шаг навстречу.

Ряба вдруг остановился-оглянулся. И снова впился взглядом в «му-ущину». Не тот это был взгляд, не прежний.

Сказано: у геев обостренная чувственность, флюиды улавливают с трех метров! Наверное, не те какие-то флюиды источал Ломакин. Наверное, не так как-то шагнул навстречу.

Секунды замедлились до минутной скорости – будто при «рапидной» съемке.

Ну?! Ид-ди ко мне, проти-ивный!

Ломакин сделал еще шаг. Флюиды охотника он скорее всего разбрызгивал окрест с мощностью ха-а-рошего петергофского фонтана. Сольемся, сольемся! Ну?!

Между ними маячил низкорослый хрупкий организм, завитой такой. Профилем. Опасливо накренясь, поглядывал в тоннель: поезд! ты где! пора!

Ломакин мог достать Рябу лишь пихнув (не стой на пути, сопля!) завитого-такого – и прямиком на рельсы. Обогнуть же мешал с одной стороны слишком близкий край платформы (Говорят вам, кретины, говорят: не заступайте за белую линию у края платформы!), с другой стороны – гомонящие бисексуалы.

Ряба толчком руки швырнул завитого-такого в невольные объятия Ломакина и кинулся в противоположную сторону, в «голову» состава, туда, где выпуклое зеркало и… между прочим, дежурный мент.

– Он! Это он! – заполошно вопил Ряба, с прежней пронырливостью лавируя в толпе себе подобных.

Ломакин поймал завитого-такого, пробалансировал под невозможным углом, все-таки ухитрился качнуться от точки равновесия не вниз, на рельсы, а на платформу. М-да, обнявшись крепче двух друзей… они впилились в толпу геев, повалив пару-тройку из них. Куча мала.

Ряба уходил дальше и дальше. Не нагнать.

Нагнать Рябу мог только долгожданный поезд, вызверившийся из тоннеля. Нагнал и перегнал, снижая скорость, замирая, как и положено, у зеркала. Посадка, граждане пассажиры.

Ряба вопил неугомонно:

– Он! Держите его! Не пускайте его!

Кого держать? Кого не пускать? Помимо геев, на станции поднабралось приличное количество просто пассажиров. Вертели головами, на всякий случай отворачивались – не наше дело.

А Ломакин выпутывался из кучи малы, попутно отдирая от себя мертвую хватку завитого организма – инстинкт самосохранения включился у завитого раньше сознания: держись, а то – на рельсы, а они под напряжением, а еще и поезд!

Но тот же инстинкт сработал – пальцы разжались, как отрубило… нащупали и – разжались…

– У него пистолет! – завопил теперь уже и завитой. – Уберите его от меня! Не надо! Уберите! Это он!

Кто – он?

Тот самый! Совсем не в курсе? Вот вам говорили, а вы…

А что – мы? Мы сами говорили!

Геи, в большинстве своем, охотно верят мифам, сами их создают, приукрашивают или приуродывают деталями, передают (пардон, как хрен) из уст в уста, чувственно удовлетворяются от лишней возможности приужахнуться:

Гошу помните? Кудимова? Закололи. Шилом.

Как?! Когда?! Где?!

В нашем вагоне. Да-да, в нашем.

Нет, только не это. Наши не могли. Наши никогда не поднимут руку на нашего!

Естественно! Это – маньяк. Он рыскает повсюду. Для него не существует ни сложных замков, ни цепных собак, ни вооруженной охраны. Он все равно улучает и убивает наших. И скрывается бесследно. Никто его не видел, даже приблизительно описать – и то…

За что?! Нас-то за что?!

Знать бы. Говорим же: маньяк. Вероятней всего, притворяется геем, заманивает и – убивает. Одно слово, ненормальный. Так что внимательней вокруг, внимательней.

Да мы и так… Вот не было печали!

… Внимание к своей персоне завсегда лестно. Даже внимание маньяка-убийцы. Особенно когда маньяк- убийца рожден воображением. Вроде буки, нагоняющего страх, от которого, правда, закроешься одеялом – и нет его!

То-то иллюзия ужаса сменилась бы безумным кошмаром, кошмарным безумием – материализуйся бука во плоти!

Материализовался! Вот он! Вот он! Видели, как он вдруг на малышонка набросился, столкнуть хотел на рельсы. А теперь! А-а-а!!! Теперь!!! У него пистолет!!! Видели, видели?! Он нас всех сейчас, всех!!!

Ломакин обнаружил, что действительно – пистолет «Вальтер» оказался у него на ладони.

Спасенный от неминуемого падения под колеса состава завитой-такой поспособствовал беспорядочными изворачивающимися усилиями – «вальтер» не усидел за поясом, выпал.

Ломакин поймал пистолет за сантиметр от земли, рефлекторно перехватил как надо, за рукоятку.