Изменить стиль страницы
4
Петербургские окна.
         Синё и темно.
Город
   сном
     и покоем скован.
НО
не спит
   мадам Кускова*.
Любовь
   и страсть вернулись к старушке.
Кровать
   и мечты
        розоватит восток.
Ее
  воло̀с
     пожелтелые стружки
причудливо
        склеил
           слезливый восторг.
С чего это
     девушка
        сохнет и вянет?
Молчит…
     но чувство,
         видать, велико̀.
Ее
  утешает
     усастая няня,
видавшая виды, —
           Пе Эн Милюков*.
«Не спится, няня…
         Здесь так душно…
Открой окно
      да сядь ко мне»*.
— Кускова,
     что с тобой? —
            «Мне скушно…
Поговорим о старине».
— О чем, Кускова?
           Я,
         бывало,
хранила
   в памяти
        немало
старинных былей,
        небылиц —
и про царей
        и про цариц.
И я б,
      с моим умишкой хилым, —
короновала б
      Михаила*.
Чем брать
     династию
         чужую…
Да ты
   не слушаешь меня?! —
«Ах, няня, няня,
          я тоскую.
Мне тошно, милая моя.
Я плакать,
     я рыдать готова…»
— Господь помилуй
         и спаси…
Чего ты хочешь?
        Попроси.
Чтобы тебе
     на нас
        не дуться,
дадим свобод
      и конституций…
Дай
  окроплю
      речей водою
горящий бунт… —
        «Я не больна.
Я…
  знаешь, няня…
        влюблена…»
— Дитя мое,
         господь с тобою! —
И Милюков
        ее
      с мольбой
крестил
   профессорской рукой.
— Оставь, Кускова,
         в наши лета
любить
   задаром
        смысла нету. —
«Я влюблена», —
        шептала
            снова
в ушко
   профессору
        она.
— Сердечный друг,
         ты нездорова. —
«Оставь меня,
      я влюблена».
— Кускова,
     нервы, —
         полечись ты… —
«Ах, няня,
     он
      такой речистый…
Ах, няня-няня!
      няня!
         Ах!
Его же ж
      носят на руках.
А как поет он
      про свободу…
Я с ним хочу, —
        не с ним,
            так в воду».
Старушка
     тычется в подушку,
и только слышно:
        «Саша! —
            Душка!»
Смахнувши
     слезы
        рукавом,
взревел усастый нянь:
         — В кого?
Да говори ты нараспашку! —
«В Керенского…»
        — В какого?
               В Сашку? —
И от признания
         такого
лицо
     расплы́лось
        Милюкова.
От счастия
     профессор о́жил:
— Ну, это что ж —
           одно и то же!
При Николае
      и при Саше
мы
  сохраним доходы наши. —
Быть может,
        на брегах Невы
подобных
     дам
      видали вы?
5
Звякая
   шпорами
      довоенной выковки,
аксельбантами
      увешанные до пупов,
говорили —
      адъютант
           (в «Селекте» на Лиговке)*
и штабс-капитан
        Попов.
«Господин адъютант,
         не возражайте,
               не дам, —
скажите,
      чего еще
        поджидаем мы?
Россию
   жиды
      продают жидам,
и кадровое
     офицерство
           уже под жидами!
Вы, конешно,
      профессор,
           либерал,
но казачество,
      пожалуйста,
            оставьте в покое.
Например,
     мое положенье беря,
это…
     черт его знает, что это такое!
Сегодня с денщиком:
         ору ему
            — эй,
наваксь
   щиблетину,
           чтоб видеть рыло в ней! —
И конешно —
      к матушке,
           а он меня
               к моей,
к матушке,
     к свет
        к Елизавете Кирилловне!»
«Нет,
     я не за монархию
            с коронами,
               с орлами,
НО
  для социализма
           нужен базис.
Сначала демократия,
         потом
            парламент.
Культура нужна.
      А мы —
           Азия-с!
Я даже —
     социалист.
         Но не граблю,
               не жгу.
Разве можно сразу?
         Конешно, нет!
Постепенно,
        понемногу,
             по вершочку,
               по шажку,
сегодня,
   завтра,
      через двадцать лет.
А эти?*
   От Вильгельма* кресты да ленты.
В Берлине
     выходили
         с билетом перронным.
Деньги
   штаба —
        шпионы и аге́нты.
В Кресты* бы
      тех,
        кто ездит в пломбиро́ванном!»
«С этим согласен,
        это конешно,
этой сволочи
      мало повешено».
«Ленина,
       который
        смуту сеет,
председателем,
      што ли,
            совета министров?
Что ты?!
      Рехнулась, старушка Рассея?
Касторки прими!
        Поправьсь!
            Выздоровь!
Офицерам —
      Суворова,
           Голенищева-Кутузова
благодаря
     политикам ловким
быть
   под началом
         Бронштейна бескартузого*,
какого-то
       бесштанного
         Лёвки?!
Дудки!
   С казачеством
         шутки плохи́ —
повыпускаем
      им
        потроха…»
И все адъютант
         — ха да хи —
Попов
   — хи да ха. —
«Будьте дважды прокляты
              и трижды поколейте!
Господин адъютант,
         позвольте ухо:
их
  …ревосходительство
           …ерал
              Каледин*,
с Дону,
   с плеточкой,
           извольте понюхать!
Его превосходительство…
           Да разве он один?!
Казачество кубанское,
         Днепр,
            Дон…»
И всё стаканами —
           дон и динь,
и шпорами —
      динь и дон.
Капитан
      упился, как сова.
Челядь
   чайники
        бесшумно подавала*.
А в конце у Лиговки
         другие слова
подымались
        из подвалов.
«Я,
  товарищи, —
        из военной бюры.
Кончили заседание —
         то̀ка-то̀ка.
Вот тебе,
       к маузеру,
           двести бери,
а это —
   сто патронов
         к винтовкам.
Пока
     соглашатели
        замазывали рты,
подходит
     казатчина
         и самокатчина.
Приказано
     питерцам
         идти на фронты,
а сюда
   направляют
           с Гатчины.
Вам,
  которые
      с Выборгской стороны*,
вам
  заходить
      с моста Литейного*.
В сумерках,
     тоньше
        дискантовой струны,
не галдеть
     и не делать
         заведенья питейного.
Я
 за Лашевичем*
         беру телефон, —
не задушим,
        так нас задушат.
Или
  возьму телефон,
         или вон
из тела
   пролетарскую душу.
Сам
     приехал,
      в пальтишке рваном, —
ходит,
   никем не опознан.
Сегодня,
     говорит,
         подыматься рано.
А послезавтра —
        поздно*.
Завтра, значит.
      Ну, не сдобровать им!
Быть
     Кере́нскому
        биту и ободрану!
Уж мы
   подымем
          с царёвой кровати
эту
  самую
       Александру Федоровну*».