Грейвнер взял шляпу и машинально повертел ее перед собой, придирчиво изучая безупречно закругленную форму. Затем, внезапно взъярившись, в порыве самоотверженной честности рявкнул: «Можешь спровадить это чертово письмо в преисподнюю!» — и, надвинув шляпу на глаза, выскочил вон.

XIII

— Вы будете читать письмо? — осведомился я у мисс Энвой, когда, по прибытии в Уимблдон, рассказал ей о визите миссис Солтрам.

Она ненадолго задумалась, но пауза, пусть и совсем короткая, показалась мне бесконечно тягостной.

— Вы привезли письмо с собой?

— Да нет, оно заперто у меня дома, в ящике стола.

Вновь наступило молчание; наконец Руфь произнесла:

— Возвращайтесь домой и уничтожьте письмо.

Домой я возвратился, но к письму не притрагивался вплоть до самой кончины Солтрама: тогда я сжег его нераспечатанным.

Пуднеи предприняли новый яростный приступ, но, невзирая на все их старания, Коксоновский фонд уже утвердился в качестве действенного источника благ, повергнув общественность в состояние крайнего ошеломления. Не успели мы убедиться собственными глазами в наличии вполне реальной манны небесной, как мистер Солтрам уже начал вовсю пользоваться весьма внушительным доходом. Он принял щедрый дар, как принимал все прочие подношения — с величественно-рассеянным жестом. Увы, внушительность названного дара (теперь это известно всем и каждому) совершенно его подкосила, положив начало его упадку. Супруга мистера Солтрама, само собой разумеется, усмотрела в благодеянии новый повод для обиды: она поверила в супруга, едва только мощь его оказалась подрубленной, и до сего дня обвиняет нас в злонамеренном подкупе с целью потворствовать капризу настырной американки; по мнению миссис Солтрам, мы умышленно вынудили Фрэнка Солтрама отречься от его великого служения и стать, выражаясь ее словами, таким же, как все.

С той самой минуты, когда перед Солтрамом открылись широкие возможности публиковаться, творческая энергия его начисто иссякла. Нетрудно догадаться, что данные обстоятельства в значительной мере лишили содержания всю нашу деятельность. Особенно пострадали Малвиллы: их существование заметно потеряло всякий смысл. Я даже не подозревал, насколько недоставало им самостоятельности: их полная беспомощность вскрылась только после того, как они потеряли своего домочадца-титана. Теперь им попросту не для кого жить. Жалобы Аделаиды на пустоту существования чаще всего сводятся к утверждению, что намерения обожаемой, такой далекой теперь от нас Руфи были, без сомнения, самые добрые. Они с Кентом приискивают себе новую опору, но все притязатели, на взгляд Аделаиды, ужасающе нахраписты. Былое совершенство измельчало, кануло в вечность вместе с Солтрамом: где теперь встретишь тот старинный возвышенный стиль?

Малвиллы вновь обзавелись каретой — но что толку в пустой карете?

Короче говоря, я полагаю, что все мы еще совсем недавно были хоть и беднее, но гораздо счастливее — даже и Джордж Грейвнер, который, ввиду смерти брата и племянника, сделался лордом Мэддоком. Полученное приданое разрешило все его имущественные проблемы; правда, тупость его супруги близка к критической. Сам Грейвнер страшно тяготится своими обязанностями в палате лордов; высокого поста он не снискал до сих пор…

Впрочем, что значат все эти второстепенные мелочи (да простится мне не слишком уместный здесь чрезмерный к ним интерес) по сравнению с неслыханным благоденствием, ожидающим многотерпеливого соискателя — если принять во внимание ставку, в соответствии с которой Коксоновский фонд наращивает проценты?

Пресса

THE PAPERS

1903

Перевод М. Шерешевской

1

Тянулась долгая лондонская зима — насыщенное, но унылое время, оживляемое, если тут уместно это слово, лишь светом электрических огней, мельканием-мерцанием ламп накаливания, — когда они повадились встречаться в обеденный перерыв, разумея под этим любой час от двенадцати до четырех пополудни, в маленькой закусочной недалеко от Стрэнда. И о чем бы ни болтали — о закусочных, об обеденных перерывах, пусть даже о чем-то очень важном, — всегда принимали тон, который выражал или, как им хотелось думать, должен был выражать, с каким безразличием, презрением и вообще иронией они относятся к обстоятельствам своей повседневной жизни. Ирония касательно всего и вся, которой они тешили и развлекали по крайней мере друг друга, служила обоим прибежищем, помогавшим возместить отсутствие чувства удовлетворения, отсутствие салфеток, отсутствие, даже слишком часто, звонкой монеты и многого, многого другого, чем они при всем желании не обладали. Единственное, чем они, вне всяких сомнений, обладали, была молодость — цветущая, прекрасная, почти не поддающаяся или, вернее, еще не подвергшаяся ударам судьбы; собственный талант они не обсуждали, изначально считая его само собой разумеющимся, а потому не располагали ни достаточной широтой ума, ни малоприятным основанием взглянуть на себя со стороны. Их занимали иные предметы, вызывающие иные вопросы и иные суждения, — например, пределы удачи и мизерность таланта их друзей. К тому же оба пребывали в той фазе молодости и в том состоянии упований и чаяний, когда на «удачу» ссылаются чрезвычайно часто, верят в нее слепо и пользуются сим изящным эвфемизмом для слова «деньги» — в особенности те, кто столь же утончен, сколь и беден. Она была всего-навсего девицей из пригорода в шляпке-матроске, он — молодым человеком, лишенным, строго говоря, возможности приобрести что-либо порядочное вроде цилиндра. Зато оба чувствовали, что город если и не одарит их ничем иным, то, уж во всяком случае, одарит их духом свободы — и с невиданным размахом. Иногда, кляня свои профессиональные обязанности, они совершали вылазки в далекие от Стрэнда места и возвращались, как правило, с еще сильнее разыгравшимся к нему интересом, ибо Стрэнд — разве только в еще большей степени Флит-стрит — означал для них Прессу, а Пресса заполняла, грубо говоря, все их мысли до самых краев.

Ежедневные газеты играли для них ту же роль, что скрытое на раскачивающейся ветке гнездышко для чадолюбивых птиц, рыщущих в воздухе за пропитанием для своих птенцов. Она, то бишь Пресса, была в глазах наших героев хранилищем, возникшим благодаря чутью, даже более значительному, каковым они считали журналистское, — интуиции, присущей наивысшим образом организованному животному, копилкой, куда всечасно, не переводя дыхания, делают и делают взносы: то да се, по мелочи, по зернышку, все годное в дело, все так или иначе перевариваемое и перемалываемое, все, что успевал схватить проворнейший клюв, а смертельно усталые крылышки доставить. Не будь Прессы, не было бы и наших друзей, тех, о ком пойдет здесь речь, случайных собратьев по перу, простодушных и замотанных, но зорких до прозорливости, не стеснявшихся в преддверии оплаты беспечно заказанных и уже опорожненных кружек пива перевернуть их и, отставив тарелки, водрузить локти на стол. Мод Блэнди пила пиво — и на здоровье, как говорится; и еще курила сигареты, правда не на публике; и на этом подводила черту, льстя себя мыслью, что как журналистка знает, где ее подвести, чтобы не преступить приличий. Мод была целиком и полностью созданием сегодняшнего дня и могла бы, подобно некоему сильно воспаленному насекомому, рождаться каждым утром заново, чтобы кончить свой век к завтрашнему. Прошлое явно не оставило на ней следа, в будущее она вряд ли вписывалась; она была сама по себе — во всяком случае, в том, что относилось к ее великой профессии, — отдельным явлением, «экстренным выпуском», тиснутым для распродажи в бойкий час и проживающим самый короткий срок под шарканье подошв, стук колес и выкрики газетчиков — ровно такой, какой нужен, чтобы волнующая новость, разглашаемая и распространяемая в той дозе, какую определяло ей переменчивое настроение на Флит-стрит, способна пощипать нервы нации. Короче, Мод была эпатажем в юбке — везде: на улице, в клубе, в пригородном поезде, в своем скромном жилище, хотя, честно говоря, следует добавить, что суть ее «юбкой» не исчерпывалась. И по этой причине среди прочих — в век эмансипации у нее были верные и несомненные шансы на счастливую судьбу, чего сама она, при всей ее кажущейся непосредственности, полностью оценить не могла; а то, что она естественно походила на молодого холостяка, избавляло ее от необходимости уродовать себя еще больше, нарочито шагая широким шагом или вовсю работая локтями. Она бесспорно нравилась бы меньше или, если угодно, раздражала бы больше, если бы кто-нибудь внушил или подсказал ей мысль утверждать — сомнений нет, безуспешно, — будто она выше всего женского и женственности. Природа, организм, обстоятельства — называйте это как угодно — избавили ее от такого рода забот; борьба за существование, соперничество с мужчинами, нынешние вкусы, сиюминутная мода и впрямь поставили ее выше этой проблемы или, по крайней мере, сделали к ней равнодушной, и Мод без труда отстаивала эту свою позицию. Задача же состояла в том, чтобы, предельно сгладив свою личность, точно направив шаг и упростив мотивировки — причем все это тихо и незаметно, — без женской фации, слабости, непоследовательности, не пользуясь случайными намеками, исподволь пробиваться к успеху. И не будет преувеличением сказать, что успех — при простоватости девицы ее типа — главный успех, сколь поразительно это ни покажется, сулили нашей юной леди как раз те минуты, которые она проводила с Говардом Байтом. Ибо сей молодой человек, чьи черты, в отличие от особенностей его новой приятельницы, отнюдь не свидетельствовали о восхождении по ступеням эволюции, обнаруживал нрав недостаточно свирепый, или не настолько мужской, чтобы Мод Блэнди держалась от него на значительном расстоянии.