Изменить стиль страницы

Антонина Михайловна — вблизи морщины ее лица казались прочерченными глубже и резче, зато большие серые глаза — моложе — подала тонкую, украшенную золотым браслетом руку, сказав с той же благожелательной улыбкой:

— Рада познакомиться…

Профессор пожал руки своих бывших студентов молча, равнодушно.

Все уселись за стол, и, пока Елена Федоровна приносила большие тарелки с закусками, хлебом и бутылки с вином, гости разговаривали, трогая нетерпеливыми пальцами красивые тарелочки, поставленные перед каждым на дорогие салфетки. Антон прислушивался к разговору, постепенно, по отдельным замечаниям и репликам, догадываясь, как оказались здесь Дубравин и Щавелев. Они остановились в Берлине, как и Антонина Михайловна, по пути в Женеву, где открывалась или уже открылась сессия Лиги наций и где в ближайшие дни с нашей стороны готовился какой-то важный шаг. В Москве возлагали на этот шаг столь большие надежды, что поручили сделать его самому наркому. Нарком, как понял Антон, уже проследовал в Женеву, отдельные члены делегации, советники и эксперты задержались по разным причинам в Берлине, разбредясь вечером по домам друзей и знакомых. Щавелева и Георгия Матвеевича Дубравина пригласил Двинский: они знали друг друга с времен гражданской войны.

Сидевший напротив профессора Дубравина Антон пытался поймать взгляд маленьких и, как у Кати, черных глаз, улыбнуться и сказать: «Ну, вот видите, необходимость заставила и вас отказаться на время от науки. За что же вы сердитесь на меня?» Но профессор упрямо избегал смотреть на Антона, разговаривая с Щавелевым, Двинским, а чаще всего с Антониной Михайловной. Воспользовавшись паузой, возникшей в их разговоре, Антон спросил профессора, как поживают Юлия Викторовна и Катя. Тот ответил вежливо и холодно, как чужому: «Благодарю вас, хорошо», — и снова наклонился к Антонине Михайловне. Это намеренное пренебрежение задело Антона, и он, напомнив профессору его слова, что «не дело ученого заниматься политикой», спросил, кто или что заставило его изменить свои взгляды.

Дубравин, недовольно взглянув на него, буркнул:

— Никто меня не заставлял.

— Ну, это не совсем точно, — усмехнулся Щавелев. — Насколько мне известно, это — дело Курнацкого.

— А, кстати, Лев Ионыч не приехал еще? — спросила Антонина Михайловна.

— Приехал, приехал, — проговорил Щавелев таким тоном, словно хотел сказать, что было бы лучше, если бы тот и не приезжал.

— Лев Ионыч остановился у полпреда, — пояснил Двинский, — но сейчас он где-то в городе.

— Мой секретарь, приехавший сюда из Москвы, — заговорила Антонина Михайловна, — сказал мне, что Лев Ионыч носится сейчас с идеей какой-то активной коллективной безопасности. Что это такое?

Дубравин, на которого она взглянула, пожал широкими плечами, ничего не сказав. Двинский хитро улыбнулся и повел глазами в сторону Щавелева: похоже, он знал, о чем идет речь, и не одобрял эту новоявленную идею, но высказываться не хотел. Щавелев провел ладонью по волосам, опять нависшим над его морщинистым лбом, и наклонился вперед, чтобы видеть Антонину Михайловну.

— Это, как говорят у нас, тех же щей да погуще влей, — сказал он. — Та же коллективная безопасность, только с более активной, или, как говорит Курнацкий, «ведущей ролью» Советского Союза. Он считает, что нам нужно воспользоваться нынешней кризисной обстановкой, чтобы подтолкнуть Францию и Англию к действию.

— И как же намерен он подтолкнуть их к действию? — вкрадчиво спросила Антонина Михайловна.

— Начать самим действовать — вот как. «Кто-то должен толкнуть ком снега, — говорит он, — чтобы тот, сорвавшись с горы, покатился вниз, становясь крупнее, мощнее, сокрушительнее». Он пытается убедить Малахова, что это должны сделать мы — самая революционная, антифашистская и передовая держава.

— Начать самим действовать, не убедившись, готовы ли действовать другие? — с прежней вкрадчивостью спросила Антонина Михайловна. — И хотят ли они вообще действовать?

— Курнацкий доказывает, что они будут вынуждены действовать вместе с нами, — ответил Щавелев, сохраняя тот же едва уловимый иронический тон. — Чехословакия, говорит он, будет, безусловно, драться рядом с нами: дело ведь идет об ее существовании как независимого государства, за Чехословакией потянется Франция, связанная с ней договором о взаимной поддержке, а за Францией — Англия, обязанная прийти ей на помощь.

— Смелый замысел, — заметила Антонина Михайловна таким тоном, что Антон не понял, одобряет она или осуждает эту смелость.

— Смелый и рискованный, — произнес Щавелев после короткого молчания и, как бы думая вслух, повторил: — Смелый и рискованный…

То ли Двинский не хотел, чтобы Антон и Тихон Зубов слушали этот разговор, то ли в самом деле спешил, но он вдруг поднялся из-за стола и объявил, что ему и его молодым помощникам надо заняться делом. Антон и Зубов поблагодарили хозяйку, простились с гостями и пошли за советником. Он провел их по внутренней лестнице наверх и остановился перед белой дверью с глазком. Дверь открылась не сразу, а открывшись и впустив их, грузно захлопнулась. Двинский сказал встретившему их пареньку-шифровальщику, чтобы он снабдил молодых людей бумагой, а когда они кончат писать, позвонил ему; он поднимется, чтобы прочитать написанное и отобрать то, что нужно для Москвы.

— Не могу я будить вас в три или четыре часа ночи, Григорий Борисович! — недовольно возразил шифровальщик. — Прошлую ночь вас будили и позапрошлую ночь. Но тогда были «молнии» из Москвы… А это, — он повел головой в сторону Антона и Зубова, — может подождать до утра.

— Будите, как только они закончат работу, — строго проговорил советник. — Понятно?

— Конечно, понятно, Григорий Борисович, — обидчиво отозвался шифровальщик. — Разбужу, как только кончат писать.

Он проводил советника и закрыл за ним тяжелую дверь. Снабжая друзей бумагой — ручки и чернила были на столиках, — сказал:

— Пишите, да не торопитесь… Дайте человеку немного поспать…

Они быстро договорились, о чем писать Антону, о чем Тихону, и углубились в работу. Однако волнение, охватившее в столь поздний час уже затихший большой дом, проникло и в их отдаленный и обособленный уголок. Умолкшие было на ночь телефоны вдруг начали звонить. Озабоченный шифровальщик торопливо уходил куда-то, возвращался и снова уходил, запирая каждый раз тяжелую внешнюю дверь на ключ.

— Наверно, начальство вернулось, — заметил Тихон и, увидев недоумение Антона, с усмешкой добавил: — Появление начальства, как сказал один философ, подобно падению камня в воду: оно всегда вызывает волнение.

— А где начальство могло быть до сих пор?

— Трудно сказать. Могло быть в театре, а потом заехало в ресторан перекусить — оно ведь тоже хочет есть. Могло быть на званом ужине. Могло быть на тайной встрече…

— На тайной встрече? — удивленно переспросил Антон.

— Ты что, первый раз об этом слышишь?

— Я думал, что это — дело мелкой сошки… дрогнуть у мокрых ворот и ждать…

— У мелкой сошки, как сказал некий мудрец, мелкие тайны, у крупной — крупные…

Разговор прервал шифровальщик. Вернувшись особенно озабоченный, он, едва открыв дверь, показал большим пальцем через плечо и громким шепотом произнес:

— Вас зовут…

Поспешно надев пиджаки, висевшие на спинках стульев, и поправив галстуки, они двинулись за парнем. Миновав плохо освещенные узкие лестницы и тесные коридоры, они попали в ту часть здания, которую Тихон назвал «аристократически-представительской». Тут все было иным: они проходили по комнатам и залам, обставленным красивыми диванами и креслами, маленькими изящными столиками, устланным пышными коврами, увешанным чудесными гобеленами, гардинами и погашенными хрустальными люстрами. Это был островок другого, теперь уже давнего мира, где богатый дворянин, граф или князь, представлял императорскую Россию в кайзеровской Германии, и красивые, с перетянутыми талиями, женщины, сопровождаемые одетыми в расшитые золотом мундиры усатыми мужчинами, бесшумно скользили по этим коврам, бесконечно отражаясь в золоченых зеркалах. Ушли в небытие и царь и кайзер, исчезли, по крайней мере с русской земли, дворяне, однако, уйдя со сцены, они оставили свою бутафорию тем, кто победил их, и победители прилежно хранили ее. В Москве, где Антон впервые столкнулся с подобной роскошью, ему объяснили, что, дескать, важно содержание, а не форма и что «с волками жить — по волчьи выть».