Великодушие, добродетель — когда Джейкоб в разговоре с Бонами начинал употреблять такие слова, это обычно означало, что он хозяин положения, что Бонами будет прыгать вокруг него как преданный спаниель и что (почти наверняка) они кончат катаньем по полу.
— Ну, а Греция? — спросил Бонами. — Парфенон и все прочее?
— Чего там нет, так это нашего европейского мистицизма, — ответил Джейкоб.
— Наверное, все дело в атмосфере, — проговорил Бонами. — А ты и в Константинополе побывал?
— Да, — сказал Джейкоб.
Бонами помолчал, переложил камешек с места на место и вдруг рванулся вперед, проворно и уверенно, как язычок ящерицы.
— Ты влюбился! — выпалил он.
Джейкоб покраснел.
Острейший нож не мог бы вонзиться так глубоко.
Вместо того чтобы ответить или по крайней мере как-то отреагировать. Джейкоб уставился прямо перед собой, неподвижный, монолитный, — очень-очень красивый! — точь-в-точь британский адмирал, — в ярости воскликнул Бонами, вскакивая со своего места и уходя прочь, — ожидая все же услышать хоть что-нибудь, однако ничего не последовало, а гордость мешала ему обернуться, — все убыстряя и убыстряя шаг, пока наконец не обнаружил, что разглядывает тех, кто сидит в автомобилях, и проклинает женщин. Какое личико у этой красотки? Кларино? — Фаннино? — Флориндино? Кто же эта прелесть?
Во всяком случае не Клара Даррант.
Скотч-терьера надо выгуливать, а так как мистер Боули именно в эту минуту собрался уходить и просто мечтал пройтись — они вышли вместе: Клара и добрый, милый Боули — Боули, который жил в Олбани, посылал в «Таймс» шутливые заметки о заграничных отелях и северном сиянии, Боули, который любил молодежь и шел по Пиккадилли, держа правую руку на пояснице.
— Безобразник! — закричала Клара и взяла Троя на поводок.
Боули предвкушал — рассчитывал — услышать признание. Клара души не чаяла в матери, но все же иногда ощущала, что та немножечко, ну настолько уверена в себе, что ей трудно понять других людей, таких — «таких несуразных, как я», вырвалось у нее (собака тянула ее вперед). И Боули подумал, что Клара сейчас похожа на охотницу, и попытался сообразить, на какую же — на какую-нибудь бледную деву с лунным серпом в волосах, что для Боули было воистину взлетом воображения.
Щеки ее стали пунцовыми. Так прямо говорить о матери — правда, только с мистером Боули, который очень ее любит, дай бог, чтобы все ее так любили; но говорить ей было неловко, хотя весь день она промучилась, чувствуя, что ей просто необходимо с кем-нибудь поделиться.
— Подожди, сейчас перейдем дорогу, — сказала она, наклонившись к собаке.
К счастью, к этому моменту она овладела собой.
— Мама так много думает об Англии, — сказала она. — Так беспокоится…
Боули, как обычно, остался в дураках. Клара никогда ни с кем не откровенничала.
«Да почему молодые люди не могут все это уладить? — хотелось ему спросить. — Ну что, что такого с Англией?» — Вопрос, на который бедная Клара не могла бы ему дать ответа, потому что, пока миссис Даррант обсуждала с сэром Эдгаром политику сэра Эдварда Грея, Клара думала о том, почему шкафчик опять весь в пыли, а Джейкоб все не приезжает и не приезжает. А тут как раз пришла миссис Каули Джонсон…
И Клара подала очаровательные фарфоровые чашечки и улыбнулась, услышав комплимент, — никто в Лондоне не умеет заваривать чай так, как она.
— Мы покупаем у Броклбанка, — сказала она, — на Керзитор-стрит.
Может ли она не быть благодарна? Может ли она не быть счастлива? Особенно когда мама так хорошо выглядит и так наслаждается беседой с сэром Эдгаром о Марокко, Венесуэле или каком-то другом похожем месте.
«Джейкоб! Джейкоб!» — думала Клара, и добрый мистер Боули, который чрезвычайно любезно беседовал со старыми дамами, взглянул на нее, замолчал, спросил себя, не слишком ли Элизабет строга с дочерью; спросил себя, который же из молодых людей — Бонами, Джейкоб? — и подскочил в ту самую секунду, когда Клара сказала, что пойдет выгуливать Троя.
Они дошли до места, где когда-то была Выставка[28]. Полюбовались тюльпанами. Прямые и изгибающиеся палочки, гладкие, словно восковые, поднимались из земли, ухоженные, но строгие, залитые алым и коралловым цветом. У каждого была своя тень, каждый рос аккуратно, в ромбовидном клинышке, как задумал садовник.
«У Барнса никогда не получается, чтобы так росли», — подумала Клара; она вздохнула.
— А вы не замечаете знакомых, — проговорил Боули, когда кто-то из идущих навстречу приподнял шляпу. Она вздрогнула, ответила на поклон мистера Лайонела Парри, потратив на него то, что предназначалось Джейкобу.
(«Джейкоб! Джейкоб!» — подумала она.)
— Тебя же задавят, если я тебя отпущу, — сказала она собаке.
— С Англией, по-моему, все в порядке, — произнес мистер Боули.
Внутри кольца, которое описывали перила вокруг статуи Ахиллеса[29], было полно зонтиков и жилетов; браслетов и цепочек; гуляющих дам и господ, изящных, небрежно-внимательных.
«Статуя воздвигнута женщинами Англии…» — прочитала Клара вслух, глуповато хихикая. — Ой, мистер Боули, ой! — Скок-скок-скок-мимо проскакала лошадь без всадника. Болтались стремена, камешки брызгами летели из-под ног.
— Остановите! Остановите ее, мистер Боули! — кричала она, бледная, дрожащая, схватив его за руку, ничего вокруг не замечая, и слезы лились у нее из глаз.
— Ай-ай-ай! — говорил мистер Боули у себя в гардеробной час спустя. — Ай-ай-ай! — что было достаточно глубоким замечанием, хотя и не очень внятно выраженным, поскольку в этот момент камердинер подавал ему запонки.
Джулия Элиот тоже видела убежавшую лошадь и поднялась с места, чтобы посмотреть, чем кончится происшествие, которое ей, выросшей в семье, где все занимались спортом, показалось немного комичным. И разумеется, вслед за лошадью появился запыхавшийся человечек в запыленных бриджах, чрезвычайно раздраженный, и полицейский стал помогать ему взобраться на лошадь, а Джулия Элиот, презрительно усмехаясь, повернула в сторону Марбл-Арч, куда ее вел долг милосердия. Ей предстояло всего лишь проведать больную старую даму, которая знала еще ее мать и, кажется, герцога Веллингтонского тоже; ибо Джулия разделяла свойственное ее полу пристрастие к несчастным; любила посещать умирающих; бросала башмачки на свадьбах; выслушивала сотни сердечных тайн; знала больше родословных, чем ученый знает дат; и была одной из самых отзывчивых, самых великодушных и наименее чопорных женщин.
И все же через пять минут после того, как она прошла мимо статуи Ахиллеса, она уже казалась погруженной в себя, как всякий, кто продирается летом сквозь толпу, когда шелестят деревья, а из-под колес взвивается желтизна, и сегодняшняя сутолока подобна элегии об ушедшей юности и ушедших летних днях, и в душе у нее росла какая-то непонятная печаль, словно время и вечность просвечивали сквозь жилеты и юбки, и люди у нее на глазах обреченно двигались к концу. Однако, видит бог, Джулия была не дура. Ни одна женщина не могла сравниться с ней по части деловой сметки. К тому же она отличалась пунктуальностью. Часы у нее на запястье отводили ей двенадцать с половиной минут на то, чтобы добраться до Брутон-стрит. Леди Конгрив ждала ее к пяти.
Позолоченные часы у Верри били пять.
Флоринда с тупым, животным выражением посмотрела на них. Она посмотрела на часы; посмотрела на дверь; посмотрела в длинное зеркало напротив; сняла плащ; придвинулась поближе к столу, потому что была беременна — и сомневаться нечего, говорила матушка Стюарт, предлагая средства, советуясь с приятельницами; Флоринда, так легко ступавшая по земле и вот споткнувшаяся, упавшая.
Фужер со сладкой розовой жидкостью, принесенный официантом, стоял перед ней, и она пила через соломинку и смотрела то в зеркало, то на дверь глазами, чуть подобревшими от сладкого напитка. Когда вошел Ник Брамем, даже официанту, молодому швейцарцу, стало ясно, что между ними какие-то отношения. Ник неуклюже одернул одежду, провел рукой по волосам и, волнуясь, сел за столик, готовый к терзаниям. Она посмотрела на него и принялась смеяться; смеялась… смеялась… смеялась… Молодой официант-швейцарец, который стоял у колонны, скрестив ноги, тоже рассмеялся.