Эта угнетавшая ее неудовлетворенность сублимировалась в пространных рассуждениях на сексуальную тему, которые она доверяла бумаге и облекала в псевдохудожественные монологи и диалоги, перемешивая их с монологами и диалогами о классовом неравенстве, о борьбе за социальную справедливость, то есть с проблемами, относившимися к сфере ее «дела». Именно так постепенно создался литературный «стиль Коллонтай», где личное становилось общественным, а общественное личным, скрывая, в сущности, ее потайные страсти и давая им выход. Но эти интимные переживания оказались созвучными столь же интимным переживаниям других, отчего в глазах автора становились глобальными, имеющими право на самое широкое звучание. Пробиться к читающей публике, стать кумиром всех страдающих и неудовлетворенных женщин превращалось в ее заветную цель.
Пока что это были не более чем домашние заготовки, которыми — из всех обитателей дома — она могла поделиться лишь с Зоей и Саткевичем: из-за «обилия Александров» его все называли А. А. В отличие от мужа, который не любил «пустословия» и «переживаний», А. А. относился к ее писаниям со всей серьезностью. Внимательный, сосредоточенный, уравновешенный, он обладал редкой способностью успокаивать, а не раздражать. Он не расточал комплименты и похвалы, но настойчиво убеждал: добросовестный труд и усидчивость всегда дают результаты. По ночам, закончив чертить проекты, он четким, каллиграфическим почерком переписывал набело ее черновики, попутно их редактируя и добиваясь смысловой точности в ущерб «художественности», которую молодая авторесса считала достоинством своих повестей.
Ее планы соединить Зою с А. А. рухнули полностью: эта миловидная, умная женщина — по причинам, которые вряд ли кто-нибудь мог объяснить, — была лишена очарования, привлекающего мужские сердца. Даже некрасивый и низкорослый А. А. не пленился возможностью не то что жениться, но и просто поволочиться за молодой подругой, которая всегда была «под рукой». Зато, в полном конфликте с его щепетильностью и высокой моралью, хозяйка дома безраздельно им завладела. Он мучительно боролся с собой — боролся, чувствуя обреченность этой борьбы.
«Как это началось с А. А.? — писала Коллонтай почти сорок лет спустя в своем дневнике. — […] Женщина чувствует, что нравится, мужчина завоевывает ее отзывчивостью и пониманием, завоевывает душу. […] Любила ли я А. А.? В те годы мы увлекались (по Чернышевскому) проблемой: «Любовь к двум». Не чужды были этой теме Байрон и Гете. Но в жизни сложнее. На распутывание узла ушло два с половиной года. Мы все трое хотели быть великодушными друг к другу, чисты перед собою и друг перед другом, и все усложняли. […] А. А. не мог рубить беспощадно. Он поддерживал во мне стремление, чтобы все было по-хорошему. И сам все запутывал. Виновата и я, потому что уверяла обоих, что их обоих люблю — сразу двух. Любить двоих — не любить ни одного, я этого тогда не понимала. […] С Володей я не могла говорить об А. А., а с A. A. могла плакать о К[оллонтае], о моей любви к нему».
Но «распутывание узла» началось далеко не сразу. Этому предшествовали мучительные переживания втайне от мужа, который, видимо, не отличался наблюдательностью и долгое время не замечал, что происходит под общей крышей. С гораздо большей полнотой об этом критическом периоде своей жизни поведала сама Коллонтай — в том же дневнике, но в записи, отделенной от описываемых событий не сорока, а всего лишь семнадцатью годами.
Пространная цитата нужна не только потому, что очень точно воспроизводит подлинные события, определившие, по сути, всю дальнейшую судьбу Александры, но и потому, что драма безвестной ее собеседницы, о которой она повествует с элегической отстраненностью, непостижимым, почти мистическим, образом повторится, и не раз, с нею самой.
«…Кууза. Осень. Льет, барабанит дождь. Вечер. Отпили чай. Мама, прислуга улеглись. А я стучусь в заветную дверь к маминой подруге Елене Федоровне, которая часто гостит в нашем доме. Недавно овдовевшая бывшая красавица, молодящаяся, хотя ей под пятьдесят, всегда хорошо затянутая, вся в завитках и высоких воротниках с пышными кружевными рюшами — так, чтобы виден был лишь пикантный носик с раздувающимися ноздрями и огромные черные глаза. […]
В халатике, немного сгорбленная и сразу постаревшая без корсета, Елена Федоровна сидит перед туалетом и массирует лицо. «Шурочка? Вы? Вот умница, что пришли. Хотите шоколадные конфеты?» Я отказываюсь. До шоколада ли? Я переживаю свою первую серьезную любовную драму. Я мать семейства. Мой мальчик с розовыми щечками спит рядом со мной на бабушкиной половине, в которой я поселилась с тех пор, как я замужем. […] Мой муж, еще недавно так страстно мною любимый, в командировке. А мое сердце уже отдано другому. Сердце ли? Я сама не разбираюсь, я сама не понимаю себя.
Я все еще люблю своего красивого мужа с его милой черной головкой, с его удальством, мальчишеской смелостью, с его шутками, с его любовью прокатиться на тройке, устроить пикник, с его порывами ко мне, с его любовью к своему — к нашему — мальчику.
Но рядом народилось, выросло, окрепло и другое чувство. Совсем другое. […] Это чувство душевного родства, близости и понимания, точно у нас с ним, с тем другим, одна душа. Мы одно в мыслях, в отношениях к жизни, к людям. Он слышит меня без слов, он понимает каждое мое движение. Он так не похож на моего мужа, даже по наружности, не говоря уже о душевном складе. […] Контрасты! И чувство к обоим уживается в душе, дополняя друг друга. Но разве это может быть, разве это бывает? Вот если бы с одним было одно, с другим другое, или даже одно и то же, но в разное время!.. Почему такая несвобода в единственный раз данной нам жизни? […]
Считается, что любовь к двум сразу — это же ненормальность. Позор! Разврат! За разгадкой своей души я и иду к Елене Федоровне. Она должна знать. По типу она «холодная женщина» […] не случайно ее звали «кукушкой». Народила детей от разных мужей (хотя официально была замужем только два раза) и разбросала по свету. Дети — это ненужное последствие того, что составляло центр ее жизни, — любовные переживания, страсти, муки, радости любви. У нее и сейчас роман — последний и мучительный. Он «мальчишка», годами по ней страдал. Она издевалась над ним, иногда снисходила. И вот теперь он собирается жениться на «девчонке»! Задето самолюбие отвергнутой красавицы, задета ревность. Пусть она даже не любит его — этот «мальчишка» был последний «дар жизни»…
[…] Она делится этим со мной. Я горда ее доверием. И со своей стороны именно ей рассказываю все. […] Разве можно любить двух?
— Конечно, можно! Женское сердце такое сложное! Но вы все равно проверьте себя, Шура, одного вы должны любить больше. Помните, как вы были влюблены в вашего мужа четыре года назад? В этой самой комнате, когда мама требовала, чтобы вы ему отказали, вы уверяли меня, что умрете, если вас за него не выдадут. А теперь…
— Я и сейчас его люблю. Если я с ним расстанусь, я никогда, никогда не найду покоя. Но расстаться с тем, с другим — вы понимаете, тогда жизнь сразу становится такой пустой, такой холодной. И я буду одинока, да, одинока, даже любя моего черноглазого, милого, любимого Володю. С кем бы из них я ни рассталась, все равно, я знаю, на всю жизнь буду несчастна.
— Ну, это, положим, глупости! Это не ваш первый и не последний роман. Вы очень влюбчивая натура, и у вас еще будет немало романов.
— Никогда! — Я страстно протестую, я возмущена, оскорблена. — То, что я теперь переживаю, это так глубоко, это на всю жизнь. Мое чувство к А. А. срослось с моей душой, это просто часть меня! Его я никогда не разлюблю, потому что это не просто любовь, это не роман — это нечто гораздо более глубокое, сложное…
Елена Федоровна слушает меня со снисходительной улыбкой.
— Если вас так много связывает с А. А., если это на всю жизнь, чего же вы колеблетесь, зачем тянуть эту муку? Зачем не порвете теперь с мужем? Верьте, это будет и для него легче, к чему изводить себя, его, А. А.?