Изменить стиль страницы

Она оказалась и последней, и самой нервной, и самой трудной, да к тому же вылилась в зимовку, первую в жизни директора Арктического института полярную зимовку. Исключительно суровые ледовые условия на Северном морском пути, халатность, некомпетентность и головотяпство, столь характерные для начальников-выдвиженцев всех рангов, занимавших стремительно освобождающиеся места репрессированных специалистов, отсутствие полноценной ледовой разведки (вся полярная авиация была брошена на поиски исчезнувшего самолета Леваневского) — вот что, в первом приближении, привело к катастрофе на трассе. Здесь осенью 1937 года вынужденно зазимовал практически весь транспортный и исследовательский флот Главсевморпути — около тридцати ледоколов и судов. В их числе — «Садко» с экспедицией Самойловича на борту.

Окончательно масштабы бедствия выявились в октябре, когда в Арктику пришла настоящая зима. Все попытки «Садко» и находившихся рядом двух других ледокольных пароходов, «Г. Седова» и «Малыгина», выбраться изо льдов в районе Новосибирских островов оказались тщетными. С Большой же земли на суда поступали феноменальные по бестолковости и безответственности радиораспоряжения. По единодушному требованию капитанов и экипажей трех зазимовавших бок о бок судов, профессор Самойлович был назначен руководителем огромного по меркам Арктики коллектива в 217 человек как «самый авторитетный для всего личного состава». Состав же тот был весьма разнообразным: моряки, сотрудники экспедиции, студенты-гидрографы, проходившие в Ледовитом океане производственную практику. Были там и женщины, и люди пожилые, с обострившимися во время зимовки болезнями, для которых вынужденная зимовка обернулась неприятным сюрпризом. К тому же велика была угроза потерять под натиском льдов суда, как это случилось с «Челюскиным».

Начальнику «Лагеря трех кораблей», как стали величать эту необычную дрейфующую экспедицию, удалось так организовать быт и работу, поселить в сердцах зимовщиков столько надежды и уверенности в счастливом исходе дрейфа, что за все время у них не пострадал ни один человек, не случилось ни единой крупной неприятности. При этом научный коллектив выполнил огромный объем исследований, какой не грезился арктическим экспедициям прошлого, за исключением, разве что, уникального дрейфа нансеновского «Фрама» в 1893–1896 годах.

Рудольфу Лазаревичу, безусловно, приходилось куда тяжелее, чем любому из участников экспедиции: на него давил груз забот и ответственности, а ему уже подходило к шестидесяти, участились сердечные приступы. Но это не шло ни в какое сравнение с тревогами иного рода: неизбежно возникали мысли о ближайшем будущем, о возвращении на Большую землю, где, как становилось все более ясно, их отнюдь не ждала триумфальная встреча. Из радиосводок, долетавших до Центральной Арктики, куда неумолимый дрейф уносил замерзший караван, следовало, что кое-кто из столичного руководства не прочь списать вопиющий провал летней навигации именно на тех, кто бедствовал сейчас во льдах. Читай — на Самойловича.

Весной 1938 года на трех тяжелых четырехмоторных самолетах началась эвакуация большей части зимовщиков на материк. В лагере оставались лишь тридцать три человека, чьей обязанностью было подготовить суда к лету, к началу их вывода изо льдов с помощью единственного не застрявшего в Арктике на зиму ледокола «Ермак». Самойлович не раз обращался в Москву с просьбой оставить его на «Садко» до полного завершения операции, но ему вежливо отвечали, что интересы Арктического института требуют присутствия директора в Ленинграде. Уже это не могло не настораживать, а когда в лагерь стали прилетать самолеты, ситуация предельно прояснилась. По тому, как старательно прятали глаза летчики, среди которых у Самойловича было много давних друзей, по их намекам и недомолвкам Рудольф Лазаревич окончательно убедился в основательности самых мрачных своих прогнозов.

Вскоре после возвращения в Ленинград он уехал в кисловодский санаторий, где и был арестован в августе 1938 года. С тех пор никаких достоверных сведений о нем не было. Никакой информации в прессе, никакого оповещения родных о суде и приговоре. Просто в ноябре того же года в московской тюрьме перестали принимать для него продукты и деньги. В семье сохранилась расписка о последней передаче. Дальше — глухая неизвестность.

В 1957 году последовала стандартная посмертная реабилитация «за отсутствием состава преступления», дочерям от первого брака выдали также справку, гласящую, что Самойлович P. Л. умер 15 мая 1940 г. Там, где полагается указать причину и место смерти, стоят чернильные прочерки. Вот откуда взялся 1940 год в энциклопедиях, вот почему в зарубежных изданиях рядом с этой датой стоит знак вопроса — трудно, невозможно представить себе, чтобы он прожил почти два года после ареста и об этом никто бы не услыхал! Кроме того, как мы теперь знаем, НКВД произвольно разбрасывал годы смерти своих «подопечных», чтобы не создавалось большой концентрации убиенных в 1937 или 1938 году.

В конце 1990 года сотрудникам Азовского краеведческого музея, в чьем ведении находится мемориальный домик Рудольфа Лазаревича, удалось краешком глаза заглянуть в его реабилитационное «Дело», хранящееся в Военной коллегии Верховного Суда СССР (три тома основного «Дела» до сих пор таятся в спецхранах КГБ). Оказывается, 4 марта 1939 года эта Коллегия приговорила профессора Самойловича к расстрелу с конфискацией имущества, поскольку признала его виновным в том, что он с 1929 г. являлся агентом германской, а также французской, польской и белоэмигрантской разведслужб, завербовавших, каждая в свое время, этого матерого шпиона. Есть в «Деле» и фраза о том, что обвиняемый Самойлович «виновным себя признал, однако проведенная в 1956 г. проверка установила: показания Самойловича Р. Л. с признанием своей вины неправдоподобны», иначе говоря — даны под пытками…

Елена Михайловна с детьми (Владимиру — 19, Наталье — 17) остались в 1938 на свободе, их только переселили в другую, гораздо меньшую квартиру. Владимиру удалось окончить медицинский институт, он ушел на Великую Отечественную войну, возвратился после Победы в звании капитана медслужбы при многих боевых наградах и вскоре, как и отец, исчез навсегда. По слухам — рассказав на вечеринке политический анекдот. Разыскивать его было уже некому. В начале блокады Елену Михайловну и Наташу эвакуировали из Ленинграда на Кубань, где их тут же схватили пришедшие сюда немцы — кто-то донес на девушку, что она по отцу еврейка.

Мать и дочь попали в концлагерь в Германии, были освобождены союзниками и сделались перемещенными лицами. Перемещались они с востока на запад чуть ли не по всей Европе, пересекли Атлантику и оказались в Бразилии, городе Сан-Паулу. К этому времени Наташа вышла замуж за сына русских эмигрантов, тоже прошедшего немецкий лагерь. Молодая женщина, однако, уже тогда страдала тяжелейшим расстройством сосудов головного мозга и многие годы была прикована к постели, сначала в Бразилии, а потом в США, в городке Вустер (между Нью-Йорком и Бостоном). Муж в конце концов оставил ее, но основным кормильцем всегда была Елена Михайловна, делавшая деревянные куклы на продажу.

После кончины дочери вдова профессора Самойловича начала активно хлопотать о возвращении на родину. Ее муж был уже посмертно реабилитирован, вернулся из семнадцатилетнего заключения и родной брат Елены Михайловны — Михаил Михайлович Ермолаев, о котором я уже рассказывал. Он со временем поселился в Калининграде, стал профессором, заведующим кафедрой географии Мирового океана в местном университете. В итоге Елена Михайловна добилась разрешения на приезд в СССР и поселилась в Калининграде в семье брата.

Все, что я здесь рассказал об обстоятельствах личной жизни Р. Л. Самойловича, его судьбе и судьбе близких, не вошло ни в журнальный очерк, ни в обе книжки о нем. Мне удалось написать правду только в конце 80-х годов, когда стала ослабевать, а затем и совсем была отменена всесильная Цензура. Я стал говорить в полный голос о страшной участи полярников, попавших, как и Р. Л. Самойлович, под каток сталинских репрессий. Пока что это семь очерков в разных журналах и глава в книге «Загадки и трагедии Арктики», которую я начинал писать еще в прежние, «цензурные» времена. Один из очерков назвал «Страшнее всех стихий». Эта тема теперь и на все последующие годы становится для меня главной.