Изменить стиль страницы

— А мира не будет! — вдруг сказала Анюшка и так настойчиво это сказала: «не будет».

Потянул холодок, туча нашла, много маленьких тучек теплых, — там где-то дождик пошел, и воздух такой стал легкий.

На последней большой остановке — поезд почтовый — на маленькой станции было необыкновенно людно.

От дороги, усаженной березками, подходили к станции бабы, нарядные по-воскресному, в белых платках. Жандарм прогонял баб, и они, помалкивая, уходили, но по белым платкам видно было, как упорно собирались опять, только с другого конца.

И только одну молодую бабу с тремя ребятишками не погнал жандарм, — она ему что-то сказала, показав на ребят: маленького сама на руках держала, другой голопуз сбоку за юбку цапался, а старший в картузе впереди стоял с прутиком, — ну, жандарм и смиловался.

И когда тронулся поезд, опять, как там, на пересадке, и в почтовом поезде, только в самом хвосте, закричали ура, — заколебались белые платки, а старики обнажили головы.

Это новобранцев провожал народ всем народом.

Воробушкин, высунувшись в окно, долго смотрел туда, к дороге с березками, # долго виделись ему белые колеблющиеся платки и седые обнаженные головы.

Это Россия всем народом провожала меньших сынов своих, и какая скорбь чуялась в ее молчании, и скорбь и покорность перед судом Божиим.

Не жандарм, прогонявший баб, — голосить еще примутся! — не прапорщик, распоряжавшийся вагоном — какой-нибудь сослуживец того же Воробушкина! — не они отнимали от родной земли молодую силу, чтобы там, на бранном поле, совершив страшное человеческое, не по-человеческому заваренное дело, кровью своей покрыть землю, шел суд Божий, и оттого в молчании покорном среди колеблющихся белых платков и седых голов такая скорбь чуялась,

III

На станции ждали щелинские лошади.

И хоть Воробушкин своевременно телеграммой известил приятеля, точно высчитав день и час своего приезда, лошадей, как оказалось, гоняли на станцию во второй раз.

Утром барин говорит: «Поезжай, Филипп, может, приехали, кто его знает!». Я и ездил, — объяснил качановский кучер Филипп.

Воробушкина в Качанах, как видно, ждали.

Только что прошел дождик, и вечер был такой чудесный, не надышишься, и ехать было легко по прибитой дождем дороге.

Из расспросов узнал Воробушкин от Филиппа, что гостей понаехало в Качаны многое множество: всякий день наезжают новые, и весь дом и флигеля заняты.

Переехали речку, а за речкой начался лес щелинский.

По позднему вечеру затеплились две звездочки, две серебряные и такие же подневольные, сестры наши, звезды небесные.

А проехав лес, поднялись на горку. И справа над садом забелели две колокольни качановские, вот и дома!

Гостя поджидал сам хозяин. Михаил Петрович был очень доволен и приветлив и, не дав оправиться, потащил гостя прямо к столу. По столу со всякими приставками с конца до конца просторной столовой Воробушкин убедился, что гостей понаехало, действительно, немало, и ему стало отчего-то грустно, но чай с дороги рассеял грусть.

Воробушкин пил чай и рассказывал приятелю о своих дорожных встречах, о молодой России, которая идет умирать за родину, и о России молчаливой и скорбной, покорной перед судом Божиим, России в белых платках и о новой подрастающей хозяйственной России, непришибленной и крепкой, об Анюшке Богдановой.

— А мы тут и в войну перестали верить! — перебил хозяин.

Жук ли к хорошей погоде встрепенулся в щелинском чреве, либо разговоры Воробушкина так раздразнили, Михаил Петрович, прервав гостя, захлебываясь, понесся рассказывать о всяком: и о войне, и о приятностях и без-мятежии качановской жизни, и, дав гостю насытиться и чаем и разговором, повел в маленький домик — от дома рукой подать через дорогу за флигелями.

И теперь по воле те две звезды и третья с ними налились серебром чистым и мерцали в ночи, серебряные и такие же подневольные, сестры наши, звезды небесные.

За флигелями у дороги, весь открытый на солнцепеке, стоял домик, со стороны дороги в розах и жасмине, тут в этом домике, и поселится Воробушкин и найдет полное забвение и отдых, а прислуживать ему будет пани Мария.

— Пани Мария, беженка из Калиша! — повторял Михаил Петрович, не по-русскому сложенное, коверканное и какое-то для нас, русских, дурацкое газетное слово, которым обогатила жестокая роковая война наш ладный великий русский язык, — беженка из Калиша!

И эта польская беженка, по настойчивому отзыву хозяина, не просто, а с особой радостью будет служить гостю.

— Мы много ей помогали, — пояснил Михаил Петрович, — понимаете, вы понимаете, как она будет рада хоть чем-нибудь отблагодарить. Не стесняйтесь, пожалуйста!

* * *

Домик, в котором расположился Воробушкин на полное забвение и отдых, представлял собой одну большую низкую комнату, вдоль разделенную на две половины тоненькой, не доходящей до потолка перегородкой, а большая русская печь еще поперек делила эти половины, по печке поставлена была другая поперечная переборка, и получалось в домике не одна, а целых четыре комнаты, и в каждой комнате было, как в одной: чаю отхлебнешь — слышно, чихнешь — слышно, почешешься — слышно. Переднюю половину с парадным крылечком, теплой печкой и ходом на балкон занял Воробушкин, задняя же половина с кухней, сенями и чуланчиком досталась пани Марии с ребятами: совсем маленьким и подростком. Пани Мария жила во всем домике и только для Воробушкина перебралась с ребятишками в заднюю половину, — и это было так понятно и просто: пани Мария в благодарность за всю ту помощь, какую ей оказали Щелины, конечно, с радостью должна была потесниться для щелинского гостя!

Кровать поставили Воробушкику у печки и, хотя тепло было и даже очень — пани Мария в этой печке на своей половине кушанье себе днем стряпала и пекла хлебы спал Воробушкин в первую ночь, как убитый. И лишь сквозь сон слышал, как ночью жалобно плакал ребенок, а под утро водовоз привез воду, — или уж сам качановский благодатный воздух, которым с вечера так полно надышался, нагнал на него в ту первую ночь сон крепкий, и плач и стук ведерный не смутил его.

Наутро, когда к нему вошла пани Мария, еще совсем молодая, такая измученная и несчастная, и без улыбки, с живою на измученном лице скорбью принялась за уборку, Воробушкину, глядя на нее, даже неловко стало и он бросился помогать ей, и не мог не заметить, что особой радости, о которой вчера ему рассказывал хозяин, прислуживание это у нее не вызывает.

Утренний чай пил Воробушкин в домике — после уборки пани Мария поставила самовар, что заняло времени довольно: труба для самовара была прямая, на воле ничего, тянет, а в кухне — не очень способно.

Обедал Воробушкин в доме со всеми — и вправду, как в стародавние времена либо нынче, когда не больно разъездишься, в любой и самой неустроенной санатории, такой был съезд в Качанах, душ тридцать гостей гостило! И как это у Михаила Петровича при всей его доброте душевной и хлебосольстве терпения хватало — душ тридцать гостей гостило! — а у Марьи Сергеевны запасов?

После обеда Воробушкин пил чай опять один в домике.

Тут он еще пристальнее разглядел свою соседку и еще большую почувствовал неловкость: не только ни о какой радости не могло быть и речи, он ясно видел, что ухаживание за ним было ей в тягость.

Пани Мария, приготовляя к самовару, задержалась в его половине и рассказала все свои беды — весь свой калишский ужас.

Пани Мария жила в Калише, муж ее техник служил там на заводе. Скопили они деньжонок и купили дом, думали, жить им поживать в их новом доме, да и детям останется. А когда началась война, немцы вошли в Капиш, первым попался их дом, его и сожгли, — дом их стоял около казарм как раз на углу. Так кончилась счастливая мирная жизнь. Бездомные, уходили они из Калиша трижды и трижды возвращались, — надеялись, придут русские, отобьют его у немцев! А хоронились они в погребе, и это было самое тяжкое время: мальчик кричит, плачет, вот их откроют, и уж никому не будет пощады. Беспощадно расправлялись с такими в те дни, и много погибло и детей и женщин. А надрожавшись в погребе, когда стало ясно, что надеяться не на что, им оставалось одно, бездомным, бросить и родную землю и идти, куда глаза глядят. Со старшим мальчиком пошла пани Мария, а младшего — младшему и семи месяцев не было — взял муж на руки. Ее пропустили — ничего, и старшего мальчика пропустили, а мужа не хотят, не пропускает часовой.