Га! прыснул тонкий голосок, ха! ищи! а шапка вон на жерди… Хи-хи!.. хи-хи! А тот как чебурахнулся, споткнувшися на гладком месте…
Влюбленным намяла я желудки — Га! хи-хи-хи! Я бабушке за ужином плюнула во щи, а Деду в бороду пчелу пустила. Аукнула-мяукнула Оде под поцелуи, а пьяницу завеяла кричащим сном и оголила…
Вся затряслась Кикимора, заколебалась, от хохота за тощие животики схватилась.
Тьфу! ты, проклятая! — Га! ха-ха-ха…
И только пятки тонкие сверкнули за поле в лес… Сплетать обманы, — причуды сеять, — и до умору хохотать,
Заклинание ветра (I)*
Заклинание ветра (II)*
Лепесток*
На мой стол упал лепесток.
Бежали тучи, ворчали последние темные молнии
Поблекший бледный лепесток…
Я рассматривал его, вспоминал цветы, но имя цветка, от которого он оторвался, я не знал.
— Если бы собрать твоих подруг, таких же унесенных ветром…
Лепесток свертывался, темнел.
— Завтра тебя не станет, — и я ласкал и тискал его и вдыхал угасающий запах.
И вдруг вспомнил.
Цепкая боль поползла по сердцу и уходила в кровь, в глубь крови.
— Зачем напоминать? Ты — последний, зачем напоминать!
И, целуя поблекший лепесток, я разорвал его.
Чайка*
Я стоял на берегу шумящей реки. глядел вдаль, где волны лизали тучи и, выныряя, пробирались по небу изголодавшимся стадом.
Посреди реки, против моих глаз, возвышалась облачная скала, живая, без конца, без начала.
Вверх и вниз шли по ней вереницы людей, закутанных в тяжелые саваны.
Люди восходили ясными с глубокого дна и серыми спускались в сырые волны.
И с каждым разом темнела река.
И с каждым разом вырезалась и подсекалась скала.
И вдруг колыхнулось бесшумное облако и с криком тысячи задавленных желании разошлось.
И только откуда-то взявшаяся чайка пустилась в страшную даль.
Веще мелькали белые крылья.
Чайка летела… стала тающим хлопком мокрого снега, стала белой искоркой… пушинкой.
И тогда охватил меня страх: казалось, отлетал вместе с ней последний миг моей радости.
Воскресенье*
Она приснилась мне, бесноватая декабрьская ночь
Она мчалась мимо окна бесконечная, царапала стекла, засыпала дом, и гудела.
Собирались непокорные духи, шептались по углам, тушили свет.
О чем они шептали, белые, непокорные? Их много, а я один.
Я бросился к окну.
А в окне свет. Боже мой! так много свету!
Зори, тысяча зорь обнялись по всем ветрам в трепете — дожде лепестков диких роз.
Это хлынули из берегов на землю алые моря, и наступил потоп безгрешной крови.
На острове, вчера невидном, теперь зеленом, стояла девушка озябшая — снежинка на вешней озими.
Задумчиво смотрела за лес, за зори.
Чуть дымная одежда легкая ласкалась к ее телу, а в взбитых овсяных косах роса играла.
Было тихо на земле, и там на небе неслышно вскипало золото и красные лились потоки.
И встрепенулась.
Упали ткани.
И пошла преображенная и яркая по синезарябившейся реке, как тигрица, как ангел.
И побежали с берегов туманы, защебетали птицы, и вспыхнули следы переливные, и потянуло запахом нескошенного луга…
Звеня бубенцами, мимо окна прошло белое стадо нежных барашков.
Глухо зазвучал за лесом олений рог.
А на берегу, плескаясь, стоял кудластый мальчонка Степка и, затаращив рубашонку на самые глаза, глядел на солнце.
Солнечно звонили к обедне.
Иуда*