Изменить стиль страницы

— Я сама повезу… Давно не видалась со скитскими-то, пожалуй, и соскучилась, а оно уж за попутьем, — совершенно спокойно, таким же деловым тоном ответила Таисья. — Убивается больно девка-то, так оземь головой и бьется.

— Знамо дело, убивается, хошь до кого доведись. Только напрасно она, — девичий стыд до порога… Неможется мне что-то, Таисьюшка, кровь во мне остановилась. Вот што, святая душа, больше водки у тебя нет? Ну, не надо, не надо…

Таисью так и рвало побежать к Гущиным, но ей не хотелось выдавать себя перед проклятым Кириллом, и она нарочно медлила. От выпитой водки широкое лицо инока раскраснелось, узенькие глазки покрылись маслом и на губах появилась блуждающая улыбка.

— Ты в самом-то деле уходил бы куда ни на есть, Кирило, — заметила Таисья, стараясь сдержать накипевшую в ней ярость. — Мое дело женское, мало ли што скажут…

— Больше того не скажут, што было! — отрезал Кирилл и даже стукнул кулаком по столу. — Што больно гонишь? Видно, забыла про прежнее-то?.. Не лучше Аграфены-то была!

Этим словом инок ударил точно ножом, и Таисья даже застонала. Ухватив второпях старую шубенку на беличьем меху, она выбежала из избы. У ней даже захватило дух от подступивших к горлу слез. Опомнилась она уже на улице, где ее прохватило холодком. На скорую руку вытерла она свои непрошенные слезы кулаком, опнулась около своих ворот и еще раз всплакнула. Снег так и валил мягкими хлопьями. В избе Никитича, стоявшей напротив, уже горел огонь. Славная была изба у Никитича, да только стояла она как нетопленая печь, — не было хозяйки. Еще раз вытерев слезы, Таисья быстро перешла на другой порядок и, как тень, исчезла в темноте быстрого зимнего вечера. Она плохо сознавала, что делает и что должна сделать, но вместе с тем отлично знала, что должна все устроить, и устроить сейчас же. В ней билась практическая бабья сметка. У ворот Пимки Соболева стояла чья-то заседланная лошадь. Таисья по скорости наткнулась на нее и только плюнула: нехороший знак… До Гущиных оставалось перебежать один кривой узенький переулок, уползавший под гору к пруду. Вот и высокий конек гущинского двора. Брательники жили вместе. Во всем Кержацком конце у них был лучший двор, лучшие лошади и вообще все хозяйство. Богато жили, одним словом, и в выписку втроем теперь зарабатывали рублей сорок. Жить бы да радоваться Аграфене из-за брательников, а она вон что придумала… Новые тесовые ворота действительно были вымазаны дегтем, и Таисья «ужахнулась» еще раз. Она постучалась в окошко и помолитвовалась. В избе огня не было и «аминь отдали» не скоро.

— Это я… я… — повторяла Таисья, когда в волоковом оконце показалась испуганная бабья голова.

— Ах ты, наша матушка!..

Где-то быстро затопали босые бабьи ноги, отодвинулся деревянный засов, затворявший ворота, и Таисья вошла в темный двор.

— Матушка ты наша… — жалобно шептал в темноте женский голос.

— Это ты, Парасковья? — тоже шепотом спросила Таисья. — Аграфена у меня.

— Ох, матушка… пропали мы все… всякого ума решились. Вот-вот брательники воротятся… смертынька наша… И огня засветить не смеем, так в потемках и сидим.

Мужики были на работе, и бабы окружили Таисью в темноте, как испуганные овцы. У Гущиных мастерицу всегда принимали, как дорогую гостью, и не знали, куда ее усадить, и чем потчевать, и как получше приветить. Куда бы эти бабы делись, если бы не Таисья: у каждой свое горе и каждая бежала к Таисье, чуть что случится. Если мастерица и не поможет избыть беду, так хоть поплачет вместе… У Парасковьи муж Спирька очень уж баловался с бабами: раньше путался с Марькой, а теперь ее бросил и перекинулся к приказчичьей стряпке Домнушке; вторая сноха ссорилась с Аграфеной и все подбивала мужа на выдел; третья сноха замаялась с ребятами, а меньшак-брательник начал зашибать водкой. Пятистенная изба гущинского двора холодными сенями делилась на две половины: в передней жил Спирька с женой и сестрой Аграфеной, а в задней середняк с меньшаком. Была еще подсарайная, где жил третий брательник.

— Как же быть-то, милые? — повторяла Таисья, не успевая слушать бабьи жалобы. — Первое бы дело огоньку засветить…

— Што ты, матушка!.. Страшно… сидим в потемках да горюем. Ведь мазаные-то ворота всем бабам проходу не дают, а не одной Аграфене…

— Так вот што, бабоньки, — спохватилась Таисья, — есть горячая-то вода? Берите-ка вехти[21] да песку, да в потемках-то и смоем деготь с ворот.

— Ох, матушка, да где же его смоешь?

— Сколько-нибудь да смоется… Скоро на фабрике отдадут шабаш, так надо торопиться. Да мыльце захватите…

— И то, матушка, надо торопиться.

Бабы бросились врассыпную и принялись за ворота.

— А он, Макарко-то, ведь здесь! — сообщила Парасковья, работая вехтем над самым большим дегтяным пятном.

— Как здесь? — удивилась Таисья, помогавшая бабам работать.

— А видела лошадь-то у избы Пимки Соболева? Он самый и есть… Ужо воротятся брательники, так порешат его… Это он за Аграфеной гонится.

— Тьфу! — отплюнулась Таисья, бросая работу. — Вот што, бабоньки, вы покудова орудуйте тут, а я побегу к Пимке… Живою рукой обернусь. Да вот што: косарем[22] скоблите, где дерево-то засмолело.

— Как же мы одни-то останемся, матушка? — взмолились бабы не своим голосом.

— Сейчас приду, сказала, — ответил голос исчезнувшей в темноте Таисьи.

Она торопливо побежала к Пимкиной избе. Лошадь еще стояла на прежнем месте. Под окном Таисья тихонько помолитвовалась.

— Чего тебе понадобилось? — спрашивал сам хозяин, высовывая свою пьяную башку в волоковое окно, какое было у Гущиных. — Ишь как ускорилась… запыхалась вся…

— Вышли-ка ты мне, родимый мой, Макара Горбатого… Словечко одно мне надо бы ему сказать. За ворота пусть выдет…

— Нету ево…

— А лошадь чья у ворот стоит?

Таисье пришлось подождать, пока пьяный Макар вышел за ворота. Он был без шапки, в дубленом полушубке.

— Макарушко, поезжай-ка ты подобру-поздорову домой… Слышишь? — ласково заговорила Таисья.

— Н-но-о?

— Я тебе говорю: лучше будет… Неровен час, родимый мой, кабы не попритчилось чего, а дома-то оно спокойнее. Да и жена тебя дожидается… Славная она баба, а ты вот пируешь. Поезжай, говорю…

Пьяный Макар встряхивал только головой, шатался на месте, как чумной бык, и повторял:

— А ежели, напримерно, у меня свое дело?.. Никого я не боюсь и весь ваш Кержацкий конец разнесу… Вот я каков есть человек!

— Знаем, какое у тебя дело, родимый мой… Совсем хорошее твое дело, Макарушко, ежели на всю улицу похваляешься. Про худые-то дела добрые люди молчат, а ты вон как пасть разинул… А где у тебя шапка-то?

Не дожидаясь согласия, Таисья в окно вытребовала шапку Макара, сама надела ее на его пьяную башку, помогла сесть верхом, отвязала повод и, повернув лошадь на выезд, махнула на нее рукой.

— Кышь, ты, Христова скотинка! — по-бабьи понукала она лошадь, точно отгоняла курицу. — С богом, родимый мой…

Когда, мотаясь в седле, Макар скрылся, наконец, из вида, Таисья облегченно вздохнула, перекрестилась и усталою, разбитою походкой пошла опять к гущинской избе. Когда она подходила к самым воротам, на фабрике Слепень «отдал шабаш», — было ровно семь часов. Отмывавшие на воротах деготь бабы до того переполошились, что побросали ведра, вехти, косари и врассыпную бросились во двор… Сейчас пойдут рабочие по улице и все увидят мазаные ворота, — было чего испугаться. Не потерялась одна Таисья и с молитвой подбирала разбросанные бабами ведра. «Помяни, господи, царя Давыда и всю кротость его…» — вычитывала она вслух.

— Гли-ко, девоньки, ворота-то у Гущиных! — крикнул чей-то девичий голос через улицу.

Как на грех, снег перестал идти, и в белом сиянии показался молодой месяц. Теперь весь позор гущинского двора был на виду, а замываньем только размазали по ним деготь. Крикнувший голос принадлежал поденщице Марьке, которая возвращалась с фабрики во главе остальной отпетой команды. Послышался визг, смех, хохот, и в Таисью полетели комья свежего снега.

вернуться

21

Вехоть — мочалка. (прим. автора)

вернуться

22

Косарь — большой тупой нож, которым колют лучину. (прим. автора)