— Не знаю, можно ли объяснить эту жадность на чужое необходимостью для нашей страны организующих идей, — сказал Туробоев, вставая.

Лютов тоже вскочил:

— А — славянофилы? Народники?

— «Одних уж нет, а те далече» от действительности, — ответил Туробоев, впервые за все время спора усмехнувшись.

Наскакивая на него, Лютов покрикивал:

— Но ведь и вы — и вы не самостоятельны в мыслях. Ой, нет! Чаадаев…

— Посмотрел на Россию глазами умного и любящего европейца.

— Нет, подождите, не подсказывайте… Наскакивая на Туробоева, Лютов вытеснил его на террасу и там закричал:

— Сословное мышление…

— Утверждают, что иное — невозможно…

— Странный тип, — пробормотал Варавка, и по его косому взгляду в сторону Алины Клим понял, что это сказано о Лютове.

Минуты две четверо в комнате молчали, прислушиваясь к спору на террасе, пятый, Макаров, бесстыдно спал в углу, на низенькой тахте. Лидия и Алина сидели рядом, плечо к плечу, Лидия наклонила голову, лица ее не было видно, подруга что-то шептала ей в ухо. Варавка, прикрыв глаза, курил сигару.

— Теперь-с, показав друг другу флаги оригинальности своей… Что такое?

Третий голос, сиповатый и унылый, произнес:

— Может, на сома желаете поохотиться, господа? Тут для вашего удовольствия сом живет, пуда на три… Интересно для развлечения…

Клим вышел на террасу, перед нею стоял мужик с деревянной ногой и, подняв меховое лицо свое, говорил, упрашивая:

— Я бы вам, рубликов за двадцать за пять, отлично устроил охотку. Рыбина — опасная. Похвалились бы после перед родными, знакомыми…

Туробоев отошел в сторону, Лютов, вытянув шею, внимательно разглядывал мужика, широкоплечего, в пышной шапке сивых волос, в красной рубахе без пояса; полторы ноги его были одеты синими штанами. В одной руке он держал нож, в другой — деревянный ковшик и, говоря, застругивал ножом выщербленный край ковша, поглядывая на господ снизу вверх светлыми глазами. Лицо у него было деловитое, даже мрачное, голос звучал безнадежно, а когда он перестал говорить, брови его угрюмо нахмурились.

Лютов торопливо спустился к нему и сказал:

— Идем.

Он пошел к реке, мужик неуклюже ковылял за ним. В комнате засмеялась Алина.

— Как вам нравится Лютов? — спросил Клим Туробоева, присевшего на перила террасы. — Оригинален?

— Не из тех людей, которые возбуждают мое уважение, но — любопытен, — ответил Туробоев, подумав и тихонько. — Он очень зло сказал о Кропоткине, Бакунине, Толстом и о праве купеческого сына добродушно поболтать. Это — самое умное, что он сказал.

Одна за другой вышли из комнаты Лидия и Алина. Лидия села на ступени террасы, Алина, посмотрев из-под ладони на заходящее солнце, бесшумно, скользящей походкой, точно по льду, подошла к Туробоеву.

— Вот уж не думала, что вы тоже любите спорить!

— Это — недостаток?

— Да, конечно. Это — стариковское…

— «Наше поколение юности не знает», — сказал Туробоев.

— Ой, Надсон! — пренебрежительно, с гримасой, воскликнула Алина. — Мне кажется, что спорить любят только люди неудачные, несчастливые. Счастливые — живут молча.

— Вот как?

— Да. А несчастным трудно сознаться, что они не умеют жить, и вот они говорят, кричат. И всё — мимо, всё не о себе, а о любви к народу, в которую никто и не верит.

— Ого! Вы — храбрая, — сказал Туробоев и тихонько, мягко засмеялся.

И ласковый тон его и смех раздражали Самгина. Он спросил иронически:

— Вы называете это храбростью? А как же вы назовете народовольцев, революционеров?

— Тоже храбрые люди. Особенно те, которые делают революцию бескорыстие, из любопытства.

— Это вы говорите об авантюристах.

— Почему? О людях, которым тесно жить и которые пытаются ускорить события. Кортес и Колумб тоже ведь выразители воли народа, профессор Менделеев не менее революционер, чем Карл Маркс, Любопытство и есть храбрость. А когда любопытство превращается в страсть, оно уже — любовь.

Взглянув на Туробоева через плечо, Лидия спросила:

— Вы искренно говорите?

— Да, — не сразу ответил он.

Клим ощущал, что этот человек все более раздражает его. Ему хотелось возразить против уравнения любопытства с храбростью, но он не находил возражений. Как всегда, когда при нем говорили парадоксы тоном истины, он завидовал людям, умеющим делать это.

Возвращался Лютов и кричал, размахивая платком:

— На рассвете будем ловить сома! За тринадцать рублей сторговался.

Вбежав на террасу, он спросил Алину:

— Нареченная! Вы никогда не ловили сома? Она прошла мимо его, сказав:

— Ни рыб, ни журавлей в небе…

— Понимаю! — закричал Лютов. — Предпочитаете синицу в руки! Одобряю!

Клим видел, что Алина круто обернулась, шагнула к жениху, но подошла к Лидии и села рядом с ней, ощипываясь, точно курица пред дождем. Потирая руки, кривя губы, Лютов стоял, осматривая всех возбужденно бегающими глазами, и лицо у него как будто пьянело.

— Живем во исполнение грехов, — пробормотал он. — А вот мужик… да-с!

Кажется, все заметили, что он возвратился в настроении еще более неистовом, — именно этим Самгин объяснил себе невежливое, выжидающее молчание в ответ Лютову. Туробоев прислонился спиною к точеной колонке террасы; скрестив руки на груди, нахмуря вышитые брови, он внимательно ловил бегающий взгляд Лютова, как будто ожидая нападения.

— Я — согласен! — сказал Лютов, подойдя мелкими шагами вплоть к нему. — Верно-с: мы или плутаем в дебрях разума или бежим от него испуганными дураками.

Он взмахнул рукою так быстро, что Туробоев, мигнув, отшатнулся в сторону, уклоняясь от удара, отшатнулся и побледнел. Лютов, видимо, не заметил его движения и не видел гневного лица, он продолжал, потрясая кистью руки, как утопающий Борис Варавка.

— Но — это потому, что мы народ метафизический. У нас в каждом земском статистике Пифагор спрятан, и статистик наш воспринимает Маркса как Сведенборга или Якова Бёме. И науку мы не можем понимать иначе как метафизику, — для меня, например, математика суть мистика цифр, а проще — колдовство.

— Не ново, — тихо вставил Туробоев.

— Это — пустяки, будто немец — прирожденный философ, это — ерунда-с! — понизив голос и очень быстро говорил Лютов, и у него подгибались ноги. — Немец философствует машинально, по традиции, по ремеслу, по праздникам. А мы — страстно, самоубийственно, день и ночь, и во сне, и на груди возлюбленной, и на смертном одре. Собственно, мы не философствуем, потому что это у нас, ведайте, не от ума, а — от воображения, мы — не умствуем, а — мечтаем во всю силу зверства натуры. Зверство поймите не в порицающем, а в измеряющем смысле.

Размахнув руками, он описал в воздухе широкий круг.

— Вот так поймите. Безграничие и ненасытность. Умов у нас не обретается, у нас — безумные таланты. И все задыхаемся, все — снизу до верха. Летим и падаем. Мужик возвышается в президенты академии наук, аристократы нисходят в мужики. А где еще найдете такое разнообразие и обилие сект, как у нас? И — самых изуверских: скопцы, хлысты, красная смерть. Самосожигатели, в мечте горим, от Ивана Грозного и Аввакума протопопа до Бакунина Михаилы, до Нечаева и Всеволода Гаршина. Нечаева — не отталкивайте, нельзя-с! Потому — отлично русский человек! По духу — братец родной Константину Леонтьеву и Константину же Победоносцеву.

Лютов подпрыгивал, размахивал руками, весь разрываясь, но говорил все тише, иногда — почти шопотом. В нем явилось что-то жуткое, пьяное и действительно страстное, насквозь чувственное. Заметно было, что Туробоеву тяжело слушать его шопот и тихий вой, смотреть в это возбужденное, красное лицо с вывихнутыми глазами.

«Как же будет жить с ним Алина?» — подумал Клим, взглянув на девушку; она сидела, положив голову на колени Лидии, Лидия, играя косой ее, внимательно слушала.

— Вы, кажется, во многом согласны с Достоевским? — спросил Туробоев. Лютов отшатнулся от него.

— Нет! В чем? Неповинен. Не люблю.