Изменить стиль страницы

— Сволочь, — сказал Яков. — Зачем ты это сделала? А — говорила… Убить надо тебя…

Женщина взглянула на него, бросила бумажку на пол и хрипло, с изумлением, протянула:

— Ка-акой негодяй…

Она опустилась в кресло, согнулась, схватив руками голову, а Яков, ударив её кулаком по плечу, крикнул:

— Пусти! Дай револьвер…

Не шевелясь, она всё так же изумлённо спросила:

— Так ты меня любишь?

— Ненавижу!

— Врёшь! Любишь теперь!

Она прыгнула на него так быстро, что Яков не успел оттолкнуть её, она обняла его за шею и, с яростной настойчивостью, обжигая кусающими поцелуями, горячо дыша в глаза, в рот ему, шептала:

— Врёшь, любишь, любишь. И я тоже — на! Ах ты, мягкий, Солёненький мой…

Солёненький — её любимое ласкательное словечко, она произносила его только в минуты исключительно сильного возбуждения, и оно всегда опьяняло Якова до какого-то сладостного и нежного зверства. Так случилось и в эту минуту; он мял, щипал, целовал её и бормотал, задыхаясь:

— Дрянь. Паскудница. Ведь знаешь…

Через час он сидел на кушетке, она лежала на коленях у него; покачивая её, он с удивлением думал:

«Как быстро всё прошло!..»

А она утомлённо говорила:

— Озлилась я, хотела бросить тебя. Ты всё хлопочешь о своих, хоронишь, а мне скучно. И я не знала: любишь ты меня? Теперь будешь крепче любить, ревновать будешь потому что. Когда есть ревность…

— Уехать бы отсюда, — устало сказал Яков.

— Да. В Париж. Я могу говорить по-французски.

Огня они не зажгли, в комнате было темно и душно, на улице кричали запасные солдаты, бабы, хотя было поздно, за полночь.

— Теперь за границу не уедешь, там — война, — вспомнил Яков. — Война, чёрт их возьми…

Женщина снова заговорила о своём:

— Без ревности только собаки любят. Ты посмотри: все драмы, романы — всё из ревности…

Яков усмехнулся, вздрогнув:

— Хорошо выстрелил револьвер, пуля могла в ногу мне попасть, а вот только на брюках дырочка.

Полина сунула в дырочку палец и вдруг, всхлипнув, сказала с тихой, но лютой злобой:

— Ах, жалко, что ты не успел выстрелить в него! В тугой бы, в резиновый живот ему!

— Молчи! — сказал Яков, сильно тряхнув её, но она продолжала, присвистывая сквозь зубы и всё так же люто:

— Подлец! Как обругал меня! Какие вы все… Ничего вы не понимаете в женщине!

И, вздёрнув распухшие губы, показывая крепко сжатые лисьи зубы, она дополнила:

— Ведь если женщина изменила, это вовсе не значит, что она уже не любит!

— Молчи, говорю! — крикнул Яков и тиснул её так, что она застонала:

— Ой, вот я чувствую, любишь! Яша, Солёненький мой…

Он ушёл от неё на рассвете лёгкой походкой, чувствуя себя человеком, который в опасной игре выиграл нечто ценное. Тихий праздник в его душе усиливало ещё и то, что когда он, уходя, попросил у Полины спрятанный ею револьвер, а она не захотела отдать его, Яков принужден был сказать, что без револьвера боится идти, и сообщил ей историю с Носковым. Его очень обрадовал испуг Полины, волнение её убедило его, что он действительно дорог ей, любим ею. Ахая, всплескивая руками, она стала упрекать его:

— Почему ты не сказал мне об этом?

И тревожно размышляла:

— Конечно, это очень интересно — сыщик! Вот, например, Шерлок Холмс, — ты читал? Но ведь у нас, наверное, и сыщики — тоже негодяи?

— Конечно, — подтвердил Яков.

Отдавая ему револьвер, она захотела проверить, хорошо ли он стреляет, и уговорила Якова выстрелить в открытую печку, для чего Якову пришлось лечь животом на пол; легла и она; Яков выстрелил, из печки на них сердито дунуло золой, а Полина, ахнув, откатилась в сторону, потом, подняв ладонь, тихо сказала:

— Смотри!

В крашеной половице была маленькая, косо и глубоко идущая дырка.

— Как подумаешь, что туда ушла смерть! — сказала Полина, вздыхая, нахмурив тонко вычерченные брови.

И никогда ещё Яков не видел её такой милой, не чувствовал так близко к себе. Глаза её смотрели по-детски удивлённо, когда он рассказывал о Носкове, и ничего злого уже не было на её остреньком лице подростка.

«Не чувствует вины», — с удивлением подумал Яков, и это было приятно ему.

Провожая его, она говорила, гладя бороду Якова:

— Ах, Яша, Яша! Так вот как, значит! Мы — серьёзно? Ах, боже мой… Но этот подлец!

Сжала пальцы рук в один кулак и, потрясая им, негодуя, пожаловалась:

— Господи, сколько подлецов!

Но вдруг, схватив руку Якова, задумчиво нахмурилась, тихонько говоря:

— Постой, постой! Тут есть одна барышня, ах, разумеется!

Просияла и, перекрестив Якова, отпустила его:

— Иди, Солёненький!

Утро было прохладное, росистое; вздыхал предрассветный ветер, зеленовато-жемчужное небо дышало запахом яблоков.

«Конечно, она это со зла наблудила, и надо жениться на ней, как только отец умрёт», — великодушно думал он и тут же вспомнил смешные слова Серафима Утешителя:

«Всякая девица — утопающая, за соломину хватается. Тут её и лови!»

Тревожила мысль о хладнокровном поручике, он не похож на соломинку, он обозлился и, вероятно, будет делать пакости. Но поручика должны отправить на войну. И даже о Носкове Якову Артамонову думалось спокойнее, хотя он, подозрительно оглядываясь, чутко прислушивался и сжимал в кармане ручку револьвера, — чаще всего Носков ловил Якова именно в эти часы.

Но прошло недели две, и страх пред охотником снова обнял Артамонова чадным дымом. В воскресенье, осматривая лес, купленный у Воропонова на сруб, Яков увидал Носкова, он пробирался сквозь чащу, увешанный капканами, с мешком за спиною.

— Счастливая встреча для вас, — сказал он, подходя, сняв фуражку; носил он её по-солдатски: с заломом верхнего круга на правую бровь и, снимая, брал не за козырёк, а за верх.

Не отвечая на его странное приветствие, в котором чувствовалась угроза, Яков сжал зубы и судорожно стиснул револьвер в кармане. Носков тоже молчал с минуту, расковыривал пальцем подкладку фуражки и не смотрел на Якова.

— Ну? — спросил Артамонов; Носков поднял собачьи глаза и, приглаживая дыбом стоявшие, жёсткие волосы, проговорил отчётливо:

— Ваша любовь, то есть Пелагея Андреевна, познакомилась с дочерью попа Сладкопевцева, так вы ей скажите, чтобы она это бросила.

— Почему?

— Так уж…

И, послушав звон колоколов в городе, охотник прибавил:

— Даю совет от души, желая добра. А вы мне подарите рубликов…

Он посмотрел в небо и сосчитал:

— Тридцать пять…

«Застрелить, собаку!» — думал Яков Артамонов, отсчитывая деньги.

Охотник взял бумажки, повернулся на кривых ногах, звякнув железом капканов, и, не надев фуражку, полез в чащу, а Яков почувствовал, что человек этот стал ещё более тяжко неприятен ему.

— Носков! — негромко позвал он, а когда тот остановился, полускрытый лапами ёлок, Яков предложил ему:

— Бросил бы ты это!

— Зачем? — спросил Носков, высунув голову вперёд, и Артамонову показалось, что в пустых глазах Носкова светится что-то боязливое или очень злое.

— Опасное дело, — объяснил Яков.

— Надо уметь, — сказал Носков, и глаза его погасли. — Для неумеющего — всё опасно.

— Как хочешь.

— Против своей пользы говорите.

— Какая же тут польза, во вражде? — пробормотал Яков, жалея, что заговорил со шпионом.

«Туда же, — рассуждает, идиот…»

А Носков поучительно сказал:

— Без этого — не живут. У всякого — своя вражда, своя нужда. До свидания!

Он повернулся спиною к Якову и вломился в густую зелень елей. Послушав, как он шуршит колкими ветвями, как похрустывают сухие сучья, Яков быстро пошёл на просеку, где его ждала лошадь, запряжённая в дрожки, и погнал в город, к Полине.

— Вот — подлец! — почти радостно удивилась Полина. — Уже узнал, что она приходит ко мне? Скажите, пожалуйста!

— Зачем ты знакомишься с такими? — сердито упрекнул Яков, но она тоже сердито, дёргая жёлтый газовый шарфик на груди своей, затараторила: