Изменить стиль страницы

На третий день, рано утром, приехали монахи; их было семеро, все разного роста и объёма, они показались Якову неразличимыми, как новорождённые. Лишь один из них, самый высокий, тощий, с густейшей бородою и не подобающим ни монаху, ни случаю громким, весёлым голосом, тот, который шёл впереди всех с большим, чёрным крестом в руках, как будто не имел лица: был он лысый, нос его расплылся по щекам, и кроме двух чёрненьких ямок между лысиной и бородой у него на месте лица ничего не значилось. Шагая, он так медленно поднимал ноги, точно был слеп; он пел на три голоса:

— «Святый боже», — низко, почти басом;

— «Святый крепкий», — выше, тенористо, а —

— «Святый бессмертный, помилуй нас!» — так пронзительно, что мальчишки, забегая вперёд, с удивлением смотрели в бороду его, вместилище невидимого трёхголосого рта.

Когда похороны вышли из улицы на площадь, оказалось, что она тесно забита обывателями, запасными, солдатами поручика Маврина, малочисленным начальством и духовенством в центре толпы. Хладнокровный поручик парадно, монументом стоял впереди своих солдат, его освещало солнце; конусообразные попы и дьякона стояли тоже золотыми истуканами, они таяли, плавились на солнце, сияние риз тоже падало на поручика Маврина; впереди аналоя подпрыгивал, размахивая фуражкой, толстый офицер с жестяной головою.

Трёхголосый монах, покачивая чёрным крестом, остановился пред стеною людей и басом сказал:

— Расступитесь!

Но люди расступились не пред ним, а пред рыжей, длинной лошадью Экке, помощника исправника, — взмахивая белой перчаткой, он наехал на монаха, поставил лошадь поперёк улицы и закричал упрекающе, обиженно:

— К-куда? Что вы, не видите? Назад!

Монах, подняв крест, затянул:

— Святый бо-о…

— Ур-ра! — крикнул офицер, и весь народ на площади тысячами голосов разъярённо рявкнул:

— Ур-рра-а…

А Экке, привстав на стременах, тоже кричал:

— Пётр Ильич, пож-жалуйста, переулочком! В обход! Мирон Алексеевич — прошу вас! Тут — воодушевление, а вы, — как же это?

Артамонов старший, стоя у изголовья гроба, поддерживаемый женою и Яковом, посмотрел снизу вверх на деревянное лицо Экке и угрюмо сказал монахам, которые несли гроб:

— Сворачивайте, отцы…

И, всхлипнув, добавил:

— Последний раз, видно, распоряжаюсь…

Всё это показалось Якову неприличным, даже несколько смешным, но когда свернули в переулок, где жила Полина, он увидал её быстро шагающей встречу похоронам, она шла в белом платье, под розовым зонтиком, и торопливо крестила выпуклую, туго обтянутую грудь.

«Мавриным любоваться идёт», — тотчас же сообразил он и задохнулся пылью, раздражением. Монахи пошли быстрее, чернобородый стал петь тише, задумчивей, а хор певчих и совсем замолчал. За городом, против ворот бойни, стояла какая-то странная телега, накрытая чёрным сукном, запряжённая парой пёстрых лошадей, гроб поставили на телегу и начали служить панихиду, а из улицы, точно из трубы, доносился торжественный рёв меди, музыка играла «Боже даря храни», звонили колокола трёх церквей и притекал пыльный, дымный рык:

— Р-р-р-а-а!

Якову казалось, что он слышит команду поручика Маврина:

— Р-но-о!

После панихиды пришлось ехать в дом тётки, долго сидеть за поминальным столом, слушая сердитую воркотню отца:

— Какой дурак распорядился поставить лошадей против бойни, а?

— Полиция, полиция, — успокаивал Митя и объяснял: — Неудобно, знаете: национальное воодушевление, а тут — похоронные дроги! Не совпадает…

Мирон, слизнув улыбку с губ своих, говорил доктору Яковлеву, который был особенно заметен в тяжёлые, неприятные дни:

— Но если мы дружно навалимся брюхом, как Митька в «Князе Серебряном»… В конце концов — всё на свете решается соотношением чисел…

— Техникой, — возразил доктор.

— Техника? Ну, да… Но…

Только вечером, в десятом часу, Яков мог вырваться из этой скучной канители и побежал к Полине, испытывая тревогу, ещё никогда до этого часа не изведанную им, предчувствуя, что должно случиться нечто необыкновенное. Конечно, это и случилось.

— Ох, — сказала кухарка Полины, когда Яков, пройдя двором, вошёл в кухню, — сказала и грузно опустилась на скамью у печи.

— Сводня, подлая, — ответил Яков и остановился пред дверью в комнату, прислушиваясь к чётким, солдатским шагам и знакомому, военному голосу:

— Так вот, надо сообразить — так или не так?.. Сообразите же!

«На вы говорит, — сообразил Яков, — может быть, ещё ничего не было».

Но, открыв дверь, стоя на пороге её, он тотчас убедился, что всё уже было: хладнокровный поручик, строго сдвинув брови, стоял среди комнаты в расстёгнутом кителе, держа руки в карманах, из-под кителя было видно подтяжки, и одна из них отстёгнута от пуговицы брюк; Полина сидела на кушетке, закинув ногу на ногу, чулок на одной ноге спустился винтом, её бойкие глаза необычно круглы, а лицо, густо заливаясь румянцем, багровеет.

— Н-ну-с? — спросил хладнокровный поручик и вопросом своим окончательно утвердил все подозрения Якова. Он шагнул вперёд, бросил шляпу на стул и сказал незнакомым себе, сорвавшимся голосом:

— Я — с похорон… с поминок…

— Да-с? — вопросительно, тоном хозяина отозвался поручик, Полина, затянувшись так, что папироса затрещала, сказала с дымом, но не виновато, а небрежно:

— Ипполит Сергеевич уговаривает меня идти в сёстры милосердия…

— В сестры? М-да, — произнёс Яков, усмехаясь, — тогда хладнокровный поручик, шагнув к нему, отчётливо спросил:

— Что значит эта усмешка? Прошу помнить: я преувеличений н-не люблю-с! Не терплю!

В эти две-три минуты Яков испытал, как сквозь него прошли горячие токи обиды, злости, прошли и оставили в нём подавляющее, почти горестное сознание, что маленькая женщина эта необходима ему так же, как любая часть его тела, и что он не может позволить оторвать её от него. От этого сознания к нему вновь возвратился гнев, он похолодел, встал, сунув руку в карман.

— Не подходи! — предупредил он поручика, чувствуя, что у него выкатываются глаза так, что им больно.

— Эт-то почему? — спросил поручик и шагнул ещё. Его противная манера удваивать буквы в словах всегда не нравилась Якову, а в эту минуту привела его в бешенство, он хотел выдернуть руку из кармана, крикнул:

— Убью!

Поручик Маврин схватил его за руку, мучительно сжал её у кисти, револьвер глухо выстрелил в кармане, затем рука Якова с резкой болью как бы сломалась в локте, вырвалась из кармана, поручик взял из его пальцев револьвер и, бросив его на кресло, сказал:

— Не вышло!

— Яша, Яша! — слышал Артамонов громкий шёпот. — Ипполит Сергеевич, — господа! Вы с ума сошли? Из-за чего? Ведь это — скандал! Из-за чего же?

— Н-ну, — оглушительно сказал хладнокровный поручик, взяв Якова за бороду, дёргая её вниз и этим заставляя кланяться ему: — Проси — прощенья — дурак!

С каждым словом, и рассекая длинные надвое, он дёргал бороду вниз, потом лёгким ударом в подбородок заставлял поднимать её.

— Ой, как стыдно, ой! — шептала Полина, хватая поручика за локоть.

Яков не мог двигать правой рукою, но, крепко сжав зубы, отталкивал поручика левой; он мычал, по щекам его текли слёзы унижения.

— Не сметь меня касаться! — рявкнул поручик и, оттолкнув его, посадил в кресло, на револьвер. Тогда Яков, закрыв лицо руками, скрывая слёзы, замер в полуобмороке, едва слыша, сквозь гул в голове, крики Полины:

— Боже мой, как это неблагородно! И это вы, вы! Такой скандал! За что?

— Идите к чёрту, барышня! — сказал поручик чугунным голосом. — Вот вам целковый за удовольствие, — эт-того достаточно! Я не выношу преувеличений, но вы самая обыкновенная…

Растаптывая пол тяжёлыми ударами ног, поручик, хлопнув дверью, исчез, оставив за собой тихий звон стекла висячей лампы и коротенький визг Полины. Яков встал на мягкие ноги, они сгибались, всё тело его дрожало, как озябшее; среди комнаты под лампой стояла Полина, рот у неё был открыт, она хрипела, глядя на грязненькую бумажку в руке своей.