Изменить стиль страницы

Такие старики — Гомеры и Плутархи своей деревни, они знают её историю — бунты и пожары, порки, убийства, суровые сборы податей, — знают все песни и обряды, помнят героев деревни и преступников, её предателей и честных мирян и умеют равномерно воздать должное всем.

В этих людях меня поражала их любовь к жизни — растению, животному, человеку и звезде, — их чуткое понимание красоты и необоримая, инстинктивная вера исторически молодого племени в своё будущее.

Когда я впервые встретил В.В. Стасова, я почувствовал в нём именно эту большую, бодрую любовь к жизни и эту веру в творческую энергию людей.

Его стихией, религией и богом было искусство, он всегда казался пьяным от любви к нему, и — бывало — слушая его торопливые, наскоро построенные речи, невольно думалось, что он предчувствует великие события в области творчества, что он стоит накануне создания каких-то крупных произведений литературы, музыки, живописи, всегда с трепетною радостью ребёнка ждёт светлого праздника.

Он говорил об искусстве так, как будто всё оно было создано его предками по крови — прадедом, дедом, отцом, как будто искусство создают во всём мире его дети, а будут создавать — внуки, и казалось, что этот чудесный старик всегда и везде чувствует юным сердцем тайную работу человеческого духа, — мир для него был мастерской, в которой люди пишут картины, книги, строят музыку, высекают из мрамора прекрасные тела, создают величественные здания, и, право, порою мне казалось, что всё, что он говорит, сливается у него в один жадный крик: «Скорее! Дайте взглянуть, пока я жив…»

Он верил в неиссякаемую энергию мирового творчества, и каждый час был для него моментом конца работы над одними вещами, моментом начала создания ряда других.

Однажды, рассказывая мне о Рибейре, он вдруг замолчал, потом серьёзно заметил:

— Иногда вот говоришь или думаешь о чём-нибудь, и вдруг сердце радостно вздрогнет…

Замолчал, потом, смеясь, сказал:

— Мне кажется, что в такую минуту или гений родился или кто-нибудь сделал великое дело.

Заговорили при нём о политике. Он послушал немного и убедительно посоветовал:

— Да бросьте вы политику — не думайте о гадостях! Ведь от этих ваших войн и всей подлости ничего не останется — разве вы не видите? Рубенс есть, а Наполеона — нет, Бетховен есть, а Бисмарка нет. Нет их!

И было ясно, что он несокрушимо верит в правду своих слов.

Политику он не любил, морщился, вспоминая о ней, как о безобразии, которое мешает людям жить, портит им мозг, отталкивает от настоящего дела. Но одна из его родственниц постоянно сидела в тюрьмах, — он говорил о ней с гордостью, уважением и любовью, и каждый арест, о котором он слышал, искренно огорчал его.

— Губят людей. Лучшее на земле раздражают и злят — юношество! Ах, скоты!

Всё, в чём была хоть искра красоты, было духовно близко, родственно Стасову, возбуждало и радовало его. Своей большой любовью он обнимал всю массу красивого в жизни — от полевого цветка и колоса пшеницы до звёзд, от тонкой чеканки на древнем мече и народной песни до строчки стиха новейших поэтов.

Порицая модернистов, он обиженно говорил:

— Почему это — стихи? О чём стихи? Прекрасное просто, оно — понятно, а этого я не понимаю, не чувствую, не могу принять…

Но однажды я услышал от него:

— Знаете, вчера читали мне этого, X., — хорошо! Тонко! Такими стихами можно многое сказать о тайнах души… И — музыкально…

Старость консервативна, это её главное несчастие; В.В. многое «не мог принять», но его отрицание исходило из любви, оно вызывалось ревностью. Ведь каждый из нас чего-то не понимает, все более или менее грешат торопливостью выводов, и никто не умеет любить будущее, хотя всем пора бы догадаться, что именно в нём скрыто наилучшее и величайшее.

Около В.В. всегда можно было встретить каких-то юных людей, и он постоянно, с некой таинственностью в голосе, рекомендовал их как великих поэтов, музыкантов, художников и скульпторов — в будущем. Мне кажется, что такие юноши окружали его на протяжении всей жизни; известно, что не одного из них он ввёл в храм искусства.

Седой ребёнок большого роста, с большим и чутким сердцем, он много видел, много знал, он любил жизнь и возбуждал любовь к ней.

Искусство создаёт тоска по красоте; неутолимое желание прекрасного порою принимает характер безумия, — но, когда страсть бессильна, — она кажется людям смешной. Многое в исканиях современных художников было чуждо В.В., непонятно, казалось ему уродливым, он волновался, сердился, отрицал. Но для меня в его отрицаниях горело пламя великой любви к прекрасному, и, не мешая видеть печальную красоту уродливого, оно освещало грустную драму современного творчества — обилие желаний и ничтожество сил.

Я мало знал В.В. — таким он мне казался, — эти строки — всё, что я могу вспомнить о нём.

Мне жалко, что я знал его мало, — жизнь не часто дарит радость говорить о человеке с искренним к нему уважением.

Когда он умер — я подумал:

«Вот человек, который делал всё, что мог, и всё, что мог, — сделал…»

Утро

Самое лучшее в мире — смотреть, как рождается день!

В небе вспыхнул первый луч солнца — ночная тьма тихонько прячется в ущелья гор и трещины камней, прячется в густой листве деревьев, в кружевах травы, окроплённой росою, а вершины горы улыбаются ласковой улыбкой — точно говорят мягким теням ночи:

— Не бойтесь — это солнце!

Волны моря высоко поднимают белые головы, кланяются солнцу, как придворные красавицы своему королю, кланяются и поют:

— Приветствуем вас, владыка мира!

Доброе солнце смеётся: эти волны всю ночь, играя, кружились, кружились, и теперь они такие растрёпанные, их зелёные одежды измяты, бархатные шлейфы спутаны.

— Добрый день! — говорит солнце, поднимаясь над морем. — Добрый день, красавицы! Но — довольно, тише! Детям невозможно будет купаться, если вы не перестанете так высоко прыгать! Надо, чтобы всем на земле было хорошо, не правда ли?

Из трещин камней выбегают зелёные ящерицы и, мигая сонными глазками, говорят друг дружке:

— Сегодня будет жарко!

В жаркий день — мухи летают лениво, ящерицам легко ловить и есть их, а съесть хорошую муху — это так приятно! Ящерицы — отчаянные лакомки.

Отягощённые росою, шаловливо покачиваются цветы, точно дразнят и говорят:

— Напишите-ка, сударь, о том, как мы красивы утром, в уборе росы! Напишите-ка словами маленькие портреты цветов. Попробуйте, это легко — мы такие простые…

Хитрые штучки они! Превосходно знают, что невозможно человеку описать словами их милую красоту, и — смеются!

Сняв почтительно шляпу, я говорю им:

— Вы очень любезны! Благодарю вас за честь, но — у меня сегодня нет времени. Потом, может быть…

Они гордо улыбаются, потягиваясь к солнцу, его лучи горят в каплях росы, осыпая лепестки и листья блеском бриллиантов.

А над ними уже кружатся золотые пчёлы и осы, кружатся, жадно пьют сладкий мёд, и в тёплом воздухе льётся их густая песня:

Благословенно солнце —
Радостный источник жизни!
Благословенна работа —
Для красоты земли!

Проснулись красногрудые малиновки; стоят, покачиваясь на тонких ножках, и тоже поют свою песню тихой радости — птицы лучше людей знают, как это хорошо — жить на земле! Малиновки всегда первые встречают солнце; в далёкой холодной России их называют «зарянками» за то, что перья на грудках этих птичек окрашены в цвет утренней зари. В кустах прыгают весёлые чижи, — серенькие с жёлтым, они похожи на уличных детей, такие же озорники и так же неустанно кричат.

Гоняясь за мошками, мелькают ласточки и стрижи, точно чёрные стрелы, и звенят радостно и счастливо, — хорошо иметь быстрые, лёгкие крылья!

Вздрагивают ветви пиний — пинии похожи на огромные чаши, и кажется, что они налиты светом солнца, как золотистым вином.