Дядин улыбается снисходительно и добродушно, гладит свои усы и стирает с лица улыбку. Потом, оправив рубаху, выбившуюся из-за ремня, он бесшумно идёт вдоль камеры, следя за тревожным мельканием чёрных мух.
— Смирно-о! — раздаётся на дворе.
А через минуту, захлёбываясь визгом ржавых петель, где-то отворилась дверь, тупо застучали шаги, звякнул штык, и Макаров торопливо повторил:
— Смирно!
Дядин застегнул ворот рубахи, опустил руки по швам и круто повернулся встречу топоту ног и гулкому грому замка, вдруг весь окутанный серой дымкой тупого равнодушия.
Толстая, окованная железом дверь нехотя отворилась наполовину, в камеру суетливо вкатился маленький солдатик, сунулся направо, налево, точно желая спрятаться, отдуваясь, остановился, тихонько ткнул в дверь кулаком и, подмигнув Дядину правым глазом, тихо, заискивающе сказал:
— Крепко! Здравствуйте, землячок! Жара! Давно сидите?
Дядин, улыбаясь добродушно, кивнул головой, а он, не ожидая ответа, быстро прошёл до окна, схватился за решётку, подтянулся вверх и, выглянув на волю, мягко спрыгнул на пол. Потёр руки, оглянулся и хозяйственно заметил:
— Как же мы спать будем, если одна койка?
— Дадут другую, значит, — ласково отозвался Дядин.
Солдат встал в углу и, направив в лицо Дядина изучающий взгляд маленьких мутных глаз, таинственно зашептал:
— А ведь как будто видел я вас где-то, землячок? Как вы думаете? Моя фамилия — Лукин, зовут Иван, нестроевой речного батальона. А вы будете второй роты Язвинского Фёдор Дядин — так или нет?
— Так! — сказал Дядин, всматриваясь.
— Ну, тогда — встречались! В овраге, за лагерем, около чугунного завода, на собраниях — очень помню! Ещё вы, разок, говорили руководителю, Василь Ивановичу, что непонятно для солдата листки пишут и что всякая словесность должна быть ясная, простая, — верно? Я — помню.
Он сыпал словами быстро, точно отвечал заученный урок, и в тихом шелесте его речи звучала вкрадчивая ласковость виноватого.
Дядин задумчиво нахмурился, полуприкрыл глаза и внятно сказал:
— А я тебя не припомню…
Маленький солдат выдвинулся из угла, сел на койку и зашептал:
— Мало ли нас там бывало! Забыть очень можно! Однако — теперь всех позабрали, то есть — совершенно всех!
— Всех? — переспросил Дядин и, выпрямляясь, улыбнулся.
— Окончательно! — подтвердил Лукин и наклонился, снимая сапог. — До последнего человека выловили! Слабость наша! Народ языки распустил, заливают друг друга. Испугались все. Думали — мы сила! А обнаружилось, что бред и — больше ничего. И, конечно, хотя многие приставали к бунту, но ведь больше из любопытства — чья возьмёт?
Сняв сапог, он ковырял между пальцев левой ноги, сопел и бормотал:
— Народ — он какой? Для него стараешься, а он разве понимает геройство? Да и вообще все… И эти тоже учители, господа! Примерно — Василий Иванович. Кто таков он? Неизвестно! Был, ходил, говорил, и — вдруг — нет его! Где? Может, он и не учил нас, а ловил? Говорят — в тюрьме он. А как мы это знаем? Ничего не известно нам о нём…
Дядин повёл плечами и строго сказал:
— Ты этого не говори, земляк! Василий Иванович — верный человек, он настоящий апостол наш…
— Кто его знает? — вызывающе спросил Лукин. Дядин оглянул круглое, скорченное тело и внушительно произнёс:
— Я! Даже приму за него смерть.
Тогда Лукин схватил с пола сапог, выпрямился, радостно кивнул головой, тихонько воскликнул:
— Конечно, если вы…
— Погоди! — остановил Дядин. — Всех арестовать — нельзя.
— Отчего же? Одних — больше, других — меньше…
— А которых больше? — победоносно спросил Дядин. — Ты — знаешь?
— Конечно, сосчитать не могу, но…
Дядин остановил его движением руки и стал ходить по камере, а Лукин, ворочая головой, щупал его внимательным взглядом и мигал, слушая тихий, уверенный голос.
— Апостолов было совсем немного — двенадцать. Кто победил? Они!
За окном качали воду — визжал и стукал рычаг. Таяние времени ускорилось.
— А теперь — апостолов множество. Они есть дети духа народного. Тайно рождённые дети наши — пойми! Им известны все мысли и желания людей — известны! Апостол правды дорог народу — почему? В его груди моё сердце и твоё, и ещё тысяча. Когда тысяча сердец в одном — это сердце апостольское. И тысяча мыслей в одной голове — мыслей отовсюду взятых — и моя мысль и твоя. Соединённые, они горят и освещают нам невидимое, неясное нашему разуму. Это и называется — апостол народа. Священнослужитель правды мирской.
Дядин говорил трудно — брал рукой горло, сжимал его пальцами, конфузливо покашливал, с явным усилием сдвигая слова в нестройные ряды. Потемневшее от напряжения лицо стало добрым и мягким.
Положив сапог на колени, Лукин упёрся в койку руками, поднял кверху свой широкий нос, сощурился и жевал губами, точно голодный телёнок. Кожа его лба и щёк, густо окрашенная тёмными веснушками, морщилась, жёсткие волосы рыжих усов шевелились, и всё круглое тело вздрагивало, волнуясь под напором какого-то нетерпения. Он старался заглянуть в рот Дядина, точно хотел видеть тяжёлые слова, из которых слагалась задумчивая и уверенная речь солдата.
— Давно сидите, земляк? — вдруг спросил он.
На секунду остановясь, Дядин равнодушно ответил:
— Второй месяц… а может, и третий уже.
— До-олго! Отчего же так долго?
Не знаю.
И, снова бесшумно ступая по полу, он закружился в камере.
— Что исходит из народа, из его великих трудов и мучений, — это уж непобедимо! Навсегда! Это — дойдёт до конца…
— А вас за что посадили? — тихо спросил Лукин. Его пёстрое лицо стало невинно хитреньким.
— Всё равно за что! — ответил Дядин.
Не выдержав его пристального взгляда, Лукин опустил глаза, вздохнул, но продолжал, настойчиво и вкрадчиво:
— Говорили у нас нестроевые — конечно, может, врут они…
— Что говорили? — строго спросил Дядин, снова останавливаясь и рассматривая солдата.
Лукин беспокойно завозился, начал надевать сапог и, кряхтя, отрывисто бросал слова.
— Вообще они… хвалили вас, земляк. Удивлялись тоже…
— Чему?
— Вы будто арестанта отпустили из-под конвоя и ещё там… разное врут!
Дядин выпрямился, провёл рукой по лицу и, добродушно улыбаясь, с лёгкой гордостью сознался:
— Это — правда. Я его отпустил.
Оживлённо подскочив на койке, Лукин топнул ногой, трепетно взмахнул руками.
— И стрелять мешали? И не стреляли?
— И это тоже…
— Н-ну! — протянул Лукин, снова садясь на койку. — За это вас и осудят же! Беда! Стро-ого! Ух! Переступили присягу! Тут, знаете, поступок есть-таки! Невозможный поступок, по закону…
В таких восклицаниях маленького солдата явно звучало боязливое изумление, а его лицо освещалось странным удовольствием, почти радостью.
Дядин негромко и медленно сказал:
— Могу я чувствовать, где правда? Могу, потому что я человек! А тот арестованный для меня — апостол правды. Потому должен я был отпустить его без вреда, чтоб он жил дольше — в нём, говорю, моё и твоё лучшее — ты это пойми!
— Ну и любопытный вы! — слащаво воскликнул Лукин. — А-ах, боже мой! И — не боитесь?
Он потирал руки, шаркал ногами по полу, склоняя голову набок к двери, прислушивался к чему-то, а по его пёстрому лицу одна за другой растекались улыбки, точно круги по мутной воде, в которую бросили камень.
— Бояться надо греха против народа — а я для него не худо сделал, нет! Я хорошо сделал! — спокойно шагая, сказал Дядин и снова начал медленно составлять слова в ряды:
— Видел людей, которые подобно огню освещают миру правду, понял, что это правда и твоя и всех живущих. Людей таких надо беречь и возжигать сильнее помощью нашей, духом народа — а не гасить их корысти дневной ради. В правде народной — скрыта сила божия, и правда эта есть бог, ибо в ней свобода от греха.
— Хочется, видно, вам поговорить-то, земляк? — заметил Лукин с удовольствием. — Намолчались, хе-хе — а?