Изменить стиль страницы

На улице весело кричали дети, далеко в поле играл пастух, а в монастыре копали гряды и звонкий голос высоко вёл благодарную песнь:

— О, всепетая мати, бога родшая…

Женщина взглянула в лицо Матвея ласковым взглядом глубоко запавших глаз.

— Всепетая мати — это и есть весна, а бог — солнце! Так когда-то верили люди, — это не плохо! Добрые боги созданы весною. Сядемте!

Сели на скамью под вишнями, золотые ленты легли им плечи, на грудь и колена её, она их гладила бледными руками, а сквозь кожу рук было видно кровь, цвета утренней зари.

У Матвея кружилась голова, замирало сердце, перед глазами мелькали разноцветные пятна, — медленно, точно поднимая большую тяжесть, он встал и проговорил тихо:

— Евгенья Петровна, полюбил я тебя очень, выходи, пожалуйста, замуж за меня…

И вспыхнул весь жгучей радостью: она не рассердилась, не нахмурилась, а, улыбаясь как-то особенно приветливо и дружески, сказала тихо:

— Ах, как это жаль!

Он сел рядом с нею и схватил её руку, прижал к лицу своему.

— Не могу больше ждать, — так хочется, чтоб ты вышла за меня, а — боязно… ну, скажи — выйдешь?

— Нет! — сказала она.

Он не поверил.

— Ты погоди…

— Нет! Я и так опоздала уж…

— В чём — опоздала? — быстро спросил он.

— Мне следовало сказать вам это «нет» раньше, чем вы спросили меня, — говорила она спокойно, ласково, и потому, что она так говорила, он не верил ей.

— Видите ли, Матвей Савельич, ещё когда я первый раз — помните? — пришла к вам, я поняла: вот этот человек влюбится в меня! Я стала бояться этого, избегала знакомства с вами, — вы заметили это?

— Да! — сказал он, жадно слушая.

— Но здесь это — трудно, немыслимо! Шакир и Наталья так часто говорили, какой вы добрый, странный, как много пережили горя, обид…

— Да! Очень…

— Им тоже хочется, чтобы я вышла замуж за вас…

— Конечно! — радостно воскликнул он, вскакивая на ноги. — Они ведь тоже оба любят вас, ей-богу! Вот мы и будем жить — четверо! Как в крепости!

Она глубоко вздохнула, приглаживая ногою землю.

— Мне захотелось подойти к вам ближе…

«Зачем она говорит это?» — тревожно подумал он. Слова её падали холодными каплями дождя.

— Мы можем быть только друзьями, а женой вашей я не буду. Не думайте об этом, — слышал он сквозь шум в ушах.

Встала и не торопясь ушла, а он смотрел, как она уходит, и видел, что земля под ногами её колеблется.

Наступили тяжёлые дни, каждый приносил новые, опрокидывающие толчки, неизведанные ощущения, пёстрые мысли; порою Кожемякину казалось, что грудь его открыта, в неё спешно входит всё злое и тяжкое, что есть на земле, и больно топчет сердце.

Всё исчезло для него в эти дни; работой на заводе он и раньше мало занимался, её без ошибок вёл Шакир, но прежде его интересовали люди, он приходил на завод, в кухню, слушал их беседы, расспрашивал о новостях, а теперь — никого не замечал, сторожил постоялку, ходил за нею и думал про себя иногда: «Должно быть, на собаку я похож при ней…»

Когда ему встречался Боря, целыми днями бегавший где-то вне дома, он хватал его на руки, тискал, щекотал бородой лицо и жадно допытывался:

— Любишь меня? Ну, по совести, любишь?

Мальчик отбивался руками и ногами, хохотал и кричал:

— Пусти-и! Дядя Матвей, мне же некогда, ну, пусти же! Мы — в лес, с Любой и Ванюшкой…

Он стремглав убегал, а Матвей, глядя в землю, считал про себя:

«Восемь ему, мне бы — сорок, а ему уж — шестнадцать! А пятьдесят — двадцать шесть, — да! Господи, внуши ты ей…»

— Евгенья Петровна, что ты со мной делаешь? — укоризненно шептал он.

А она, точно камнями кидая, отвечала:

— Не могу. Не могу.

— Да погоди, не говори так-то! Подай хоть надежду…

— Нет! Не надо надеяться…

— Объясни ты мне, Христа ради, что это, как? Вот — ты говоришь — хороший я человек и друг тебе, а ты для меня — хорошая женщина и друг, и оба мы — русские, а ладу — нет между нами: мной желаемое — тебе не надобно, твои мысли — мне не ясны, — как это вышло?

Она ему внушала что-то, он слушал её плавную речь и, озлобляясь, грозил в душе: «Робок я, счастье твоё! Связываешь ты меня словами этими колдовскими… и кабы не так я тебя много любил!»

— Неужто ты и пожалеть не можешь? — спросил он её однажды.

Она выпрямилась и ответила сурово:

— Из жалости — не любят!

— Как это? — удивлённо воскликнул он. — Что ты, Евгенья Петровна, говоришь? Из-за того и любят, что жалко человека, что не добро ему быти едину…

— Тут мы никогда не поймём друг друга! — вздохнув, сказала она.

Но порою он чувствовал, что ей удается заговаривать его любовь, как знахарки заговаривают боль, и дня два-три она казалась ему любимой сестрой: долго ждал он её, вот она явилась, и он говорит с нею обо всём — об отце, Палаге, о всей жизни своей, свободно и просто, как с мужчиной.

Иногда это удивляло его: «Что это, о чём я говорю?»

Но, взглянув в лицо ей, видел добрые глаза, полные внимания и участия, немножко приоткрытые губы, серьёзную складку между бровей, — лицо родного человека.

Именно этот человек грезился ему тёмными ночами зимы, когда он ворочался в постели, пытаясь уснуть под злой шорох вьюги и треск мороза, образ такого человека плавал перед ним в весенние ночи, когда он бродил по полю вокруг города.

И снова в груди поднималось необоримое желание обнять и целовать её, как Палагу, и чтобы она благодарно плакала, как та, и говорила сквозь слёзы: «Как в ручье выкупалась я, словно душу ты мне омыл лаской твоею…»

«Насильно разве?» — всё чаще думалось ему.

Но — не смел: в ней было что-то, легко отражавшее мысль о насилии. Полубольной, с чувством злобы на себя и на неё, он думал:

«Что же, какой этому конец?»

И заводил с нею беседу о жалости:

— Ведь вот — жалеешь ты Палагу, народ, товарищей твоих…

— Это — не то! — говорила она, отрицательно качая головой. — Так мне и вас жалко: мне хочется добра вам, хочется, чтобы человеческая душа ваша расцвела во всю силу, чтобы вы жили среди людей не лишним человеком! Понять их надо, полюбить, помочь им разобраться в тёмной путанице этой нищей, постыдной и страшной жизни.

Говорила она о сотнях маленьких городов, таких же, как Окуров, так же пленённых холодной, до отчаяния доводящей скукой и угрюмым страхом перед всем, что ново для них.

Набитые полуслепыми людьми, которые равнодушно верят всему, что не тревожит, не мешает им жить в привычном, грязном, зазорном покое, — распластались, развалились эти чужие друг другу города по великой земле, точно груды кирпича, брёвен и досок, заготовленных кем-то, кто хотел возвести сказочно огромное здание, но тот, кто заготовил всё это богатство, — пропал, исчез, и весь дорогой материал тоже пропадает без строителя и хозяина, медленно сгнивая под зимними снегами и дождями осени.

Хорошо она говорила — горячо и так красиво, точно молодая монашенка акафист богородице читала, пламенно веруя, восхищаясь и завидуя деве Марии, родившей бога-слово.

Её тонкие пальцы шевелились, точно играя на невидимых гуслях или вышивая светлыми шелками картины прошлой жизни народа в Новгороде и во Пскове, глаза горели детской радостью, всё лицо сияло.

— Видите — он умел жить иначе, наш народ! — восклицала она, гордо встряхивая головой.

Часто, слушая её речь, он прикрывал глаза, и ему грезилось, что он снова маленький, а с ним беседует отец, — только другим голосом, — так похоже на отцовы истории изображала она эту жизнь.

— Теперь — не то! — печально возражал он.

Ему не очень хотелось возражать ей, было жалко и её и себя, жалко все эти сказки, приятные сердцу, но — надо было показать, что и он тоже знает кое-что: он знал настоящий русский народ, живущий в Окуровском, Гнилищенском, Мямлинском и Дрёмовском уездах Воргородской губернии.

И не глядя на неё, однотонно, точно читая псалтырь по усопшем, он рассказывал, как мужики пьянствуют, дерутся, воруют, бьют жён и детей, и снохачествуют, и обманывают его во время поездок по округе за пенькой.