Изменить стиль страницы

Тотчас же после того, как доктор скажет про вас вашим близким: «умер…», вы вступите в некую безграничную, ярко освещённую область, и это есть область сознания ваших ошибок.

Вы лежите в могиле, в тесном гробу, и пред вами проходит, вращаясь, как колесо, бедная жизнь ваша. Она движется мучительно медленно и вся проходит — от первого сознательного шага до последней минуты жизни вашей. Вы увидите всё, что скрывали от себя при жизни, всю ложь и мерзость вашего бытия, все мысли ваши вы вновь передумаете, вы увидите каждый неверный ваш шаг, вся жизнь ваша возобновится — вся до секунды! И для того, чтоб усилить муки ваши, вы будете знать, что по той тесней и глупой дороге, по которой шли вы, — идут другие, и толкают друг друга, и торопятся, и лгут… И вы понимаете, вы ясно видите — всё это они делают лишь для того, чтоб со временем узнать, как позорно жить такой гнусной, бездушной жизнью.

Но, видя их торопливо идущими к своей гибели, вы ничем не в состоянии предупредить их: ни крика, ни движения не сделаете вы, и желание помочь им будет бесплодно рвать душу вашу… Хорошо?

Проходит пред вами жизнь ваша и снова возвращается, и снова вы видите её с начала… и нет конца работе вашего сознания, и не будет конца ей… и ужасу мук ваших не будет конца никогда… никогда!

Еще о чёрте

Был у меня товарищ, — угаси, господи, пылкую душу его! Ибо зачем ей гореть там, у полярного круга, куда он уехал невольно?..

Угаси, господи, душу его! Огонь её ничего не осветит там, кроме пустыни, не растают снега пустынь от огня души его, и не исчезнут от него чёрные тучи тоски одиночества, яко исчезает дым от лица огня!

Был у меня товарищ, — молод он был в ту пору, когда погиб. Однажды он ехал ко мне в гости, но — он слишком любил прямые дороги, и вот, не заезжая ко мне, он прямо проехал туда, где живёт и теперь и откуда уже не воротится…

Он жил со старухой-матерью; ей было в то время шестьдесят три года, и смерть стояла за плечами у неё. Я ждал его. И в один и тот же день получил, с одной стороны, известие о том, что он уже не приедет ко мне, а с другой письмо от его матери, которая спрашивала меня, приехал ли он, просила меня беречь его душу и тело, писать ей — как мы с ним проводим время, как он чувствует себя…

Я прочитал это письмо и представил себе мать, как я знал её: больной, дряхлой, с кроткими глазами, горевшими только безмерной любовью к сыну… Весь смысл немощной жизни был в заботах о нём, в думах о его счастье…

«Сказать ей правду?» — спросил я себя…

…Есть правда, которая нужна человеку, она обжигает с его сердца грязь и пошлость пламенем стыда, — да здравствует!

И есть правда, которая, падая на голову человека, как камень, убивает в нём желание жить, — да погибнет!..

Если я скажу матери, что исчез навсегда для неё сын, в лучшем случае я — убью её сразу… Но если она не умрёт от этой подлой, страшной правды, исчезнет смысл её жизни, и последние дни её будут отравлены невыносимой болью, бесплодным страданием… Она двадцать восемь лет, полных труда и мучения, неустанно охраняла дни своего сына, и вот, пред смертью, у неё отняли единственное утешение — счастье знать, что сын её вырос, крепок и без матери, его опоры, может стойко бороться с жизнью и — она верит в это будет победителем… А я скажу ей — побеждён?!

Нет, я лучше солгу!..

И три месяца, вплоть до дня её смерти, я писал ей письма почерком её сына, начиная их словами:

«Моя милая, славная мама!..»

Она отвечала мне на них длинными посланиями, в которых доказывала необходимость ношения фуфаек с большим красноречием и жаром, чем Лютер свои тезисы. Я говорил ей устами её сына о том, как счастливо и весело ему живется, подробно описывал его успехи в труде и в обществе, подчинялся за него её требованиям, соглашался с её советами, был нежен, внимателен, счастлив.

Она, ликуя, писала мне:

«Славный ты мой мальчик! Никогда ещё не был ты так мил и ласков, как теперь, в твоих письмах ко мне. Спасибо тебе, дорогой мой, за то, что ты обогащаешь последние дни мои сокровищами чистого сердца твоего».

Я усиливал яркость красок моей фантазии и писал ей о том, как хорошо жить, имея такую чудную, святую мать; она отвечала мне — как хорошо умирать, имея такого прекрасного, счастливого сына… И умерла она с верой, что её сын счастлив… Он же в это время сидел в тюрьме, где-то по дороге на далёкий север…

Вот какая славная история… Жаль только, что она — выдумана мною…

Читатель, и тебя, как умирающую старушку, я тоже обманул. Дело в том, что всё, что я рассказал тебе «о чёрте», — выдумано мною и — клянусь! — в действительности ничего подобного не было. И даже чёрт, которого я представил тебе, — скверный чёрт, что, кстати сказать, уже видно и по его поступку с писателем. Подумай сам, разве порядочный чёрт, желая поглумиться над писателем, не нашёл бы ничего хуже, как именно показать ему его жену и её образ жизни после его смерти? Настоящий чёрт никогда не рискнёт своей старинной и прочной дружбой с женщиной, никогда он не позволит себе поставить её в неловкое положение пред кем-либо, а тем более пред её мужем, хотя бы и мёртвым…

Вот и всё… Я извиняюсь пред тобою, читатель, за мой обман, впредь обязуюсь быть правдивым, как солнце, и даже фантастические, святочные рассказы отныне буду писать, строго придерживаясь действительности. Я даже пойду дальше в моём желании быть правдивым пред тобою, — о читатель! — и здесь же подробно расскажу, что именно побудило меня покаяться в обмане…

Ты, конечно, знаешь, что среди пишущей братии есть люди, которые смешивают призвание писателя с ремеслом портного: употребляя перо своё, как иголку, они шьют из тканей вымысла костюмы для Правды, с целью скрыть её наготу. Существование таких писателей — необходимо, ибо для многих читателей Правда есть именно та единственная женщина, которую они не желают видеть голой, полагая, что Правда непременно стара и некрасива. Среди моих знакомых есть один такой писатель-костюмер; он пока ещё не написал ни строчки, но прекрасно понимает дух времени, и когда найдёт нужным, то напишет что-нибудь оптимистическое, успокоительное, как валерьяновые капли, с надеждами на будущее, со множеством цитат, не без холопства пред фактом и даже без тени оригинальности. Правда в этом произведении будет одета не только прилично, но и красиво, ибо мой знакомый — человек со вкусом.

Он на днях пришёл ко мне и начал говорить о разных интересных вещах. Помню, начал он с Адама. Он очень одобрил нашего общего папашу за то, что тот препоясал чресла и, таким образом, открыл принцип брюк. Потом он долго умилялся по поводу того факта, что на земле, — если посмотреть на неё внимательно, — мы не увидим ничего открытого: улицы покрыты грязью и пылью, долины — травой, вершины гор — снегом, даже небо часто покрывается тучами и каждые сутки — ночною тьмой.

— Сколько мудрости в природе! — воскликнул он по этому поводу.

Затем он говорил о людях: «Мы видим, что и они тоже всегда чем-нибудь прикрыты и что-нибудь прикрывают». Следовал ряд доказательств мудрости людей… я, право, не помню этих доказательств, но, кажется, он приводил в пример женщин, которые, дескать, всегда прикрывают траурными платьями свою радость по поводу смерти их мужей, а также ссылался на журналистов, всегда прикрывающих цитатами из чужих произведений отсутствие своих мыслей и слов…

Так как мне было скучно слушать его, я с ним всё соглашался, ожидая, что от этого и ему тоже будет скучно.

— Наконец, посмотрите! — сказал он, указывая на шторы, — мы укрываемся даже от солнца! И — о какая дивная гармония укрывательства! Само солнце прикрывает пятнами ослепительный блеск своих лучей…

Тут он пришёл в восторг, а я подумал о нём: «Не совершил ли он от избытка своего доверия к людям и от убеждения в их мудрости чего-нибудь мерзкого и не нуждается ли в укрывателе?» Но оказалось нечто совершенно иное.

— Как видите, государь мой, вся вселенная, от былинки и до солнца, нуждается в покровах. Что вы на это скажете?