Изменить стиль страницы

— Вот торговались, небойсь… а теперь я стой и дожидайся чего-то… сказал извозчик, глядя вслед уехавшим. Псаломщик, тоже недовольный этим ожиданием под дождём, промолчал.

— Кого потеряли-то? — подождав, спросил извозчик.

— А тебе что?

— Мне-то? А ничего… только вот — жду я…

— И подождёшь! — хмуро сказал псаломщик.

— Известно — подожду… Однако у старухи-то, у покойной, слышь, деньги были…

— Ну?

— Кому же это она их определила?

— Не тебе…

— Известно, не мне… Кабы мне — я бы и не спрашивал… а я спрашиваю на церковь, мол, или как?

— На воспитание её внука священнику нашему, — сообщил псаломщик, ёжась от дождя, попадавшего ему за воротник пальто.

— Та-ак! — сказал извозчик. Потом он спросил, велик ли внук и сколько осталось денег, но псаломщик уже не отвечал ему.

— Стало быть, невелик он, внук-то, коли некуда его девать, кроме как на воспитание, — вслух умозаключил извозчик. Его лошадь взмахнула хвостом — он обругал её, ударил вожжами и умолк. Дождь сыпался беззвучно, а голые и мокрые ветви деревьев, качаясь под ударами ветра, вздыхали и стонали.

А на кладбище, под одним из бесчисленных крестов его, стоял маленький мальчик с лицом, распухшим от слёз. Он съёжился в чёрный комок и молча смотрел на бугор земли пред ним, — свежий, только что утрамбованный лопатами бугор мокрой глины. Часто с вершины бугра, бесшумно скользя по его боку, сползал к ногам мальчика комок земли. Мальчик следил за его движением светлыми и печальными глазами и вздыхал тихонько. В одном углу кладбища хоронили бедных, тут не было ни одного памятника из камня, не было и деревьев вокруг мальчика; стояли только одни деревянные, простые чёрные, зелёные, белые, неокрашенные, гнилые и искривлённые кресты, — все мокрые от дождя и красноречивые в своём торжественном молчании. Мальчик стоял, прислонясь к большому чёрному кресту, упорно смотрел на новую могилу и не видел ничего, кроме этого мокрого коричневого бугра, таявшего под дождём.

На чёрном мохнатом пальто мальчика осели мелкие серебристые капельки дождя, и тоскливое лицо его тоже было мокро. Он держал руки в карманах и голову склонил на грудь. Из-под круглой шапки выбилась прядь рыжеватых волос и прилипла к его правому виску. И, одинокий среди множества крестов, символов страдания, он своим белым и печальным личиком тронул сердце дьякона, подошедшего к нему с раздражением за прогулку среди могил по грязи и под дождём.

— Ну, чего же ты стоишь тут, Петрунька? — сказал дьякон, взяв его за руку. — А мы тебя ищем… все уже уехали. Пойдём…

— Куда? — тихо спросил мальчик.

— К отцу Якову… ты у него жить будешь теперь… ты не плачь… это воля божия. Господь может прогневаться на тебя за слёзы твои… И опять же ведь она старая была у тебя, бабушка-то, а все люди — смертны. Все умрут в час свой… и я и ты — все умрут!

Он вёл мальчика за руку и следил за тем, чтоб не потерять своих калош в грязи. Он хотел говорить ласково, но говорил озабоченно, потому что боязнь потерять калоши мешала ему быть ласковым с сиротой. Мальчик закусил губу, удерживая рыдания, разбуженные угрюмыми словами, и почти бежал за дьяконом, шагавшим широко и быстро.

— Ничего! — сказал дьякон, мельком взглянув в его лицо. — Отец Яков хороший человек… ты будешь играть с Мишуткой и Зоей… заживёшь весело… да!

Мальчик представил себе Зою, смуглую и бойкую девочку с чёрными глазами. Она прыгает пред ним, показывая ему нос, и дразнит его, распевая злым голосом:

— «Рыжий от грыжи, рыжий от пропажи, рыжий свечи зажигать, рыжий трубы затыкать…»

— Я не люблю Зою… — печально сказал он.

— Ну, это пустяки!.. Полюбишь, в одной комнате жить-то будете…

— Я не буду…

— А… нельзя этого…

Мальчик тихо заплакал.

— Эх ты… сиротина! — вздохнул дьякон, глядя на него.

Когда дошли до извозчика, дьякон заботливо усадил его в ноги псаломщику и поощрительно сказал:

— Сиди крепче!.. Приедем — чай будем пить…

— Ну-у, жаба! — крикнул извозчик на лошадь. Пролётка запрыгала по мостовой сквозь серую завесу дождя и тумана. Из тумана выдвигались дома, и казалось — они тихо и молчаливо плывут куда-то, оглядывая мальчика большими и бесцветными глазами. В груди мальчика было холодно и тесно для сердца.

В сочельник

….Как-то раз я сидел в кабачке с некиим человеком и скуки ради уговаривал его рассказать мне какую-нибудь историйку из его жизни. Собеседник мой был субъект невероятно изодранный и истёртый, казалось, что он всю жизнь свою шёл какими-то тесными местами и всюду задевал своим телом, вследствие чего костюм на нём превратился в лохмотья, а тело куда-то исчезло, как будто его сорвало с костей. Был этот человек тонок, угловат и совершенно лыс, — на жёлтом его черепе не росло ни одного волоса. Щёки у него провалились, скулы торчали двумя острыми углами, и кожа на них была так туго натянута, что даже лоснилась, тогда как всюду на лице она была сплошь изрезана тонкими морщинами. Но глаза у, него смотрели бойко и умно; хрящеватый длинный нос то и дело насмешливо вздрагивал, и речь этого человека очень гладко лилась из его уст, полузакрытых жёсткими и рыжими усами. Мне думалось, что жизнь его была очень интересна.

— Рассказать вам историю мою? — спросил он меня сиповатым голосом. — Так-с… Надо рассказать, коли вы угощаете… Но ежели всю историю — это не годится… чрезмерной длины жизнь я прожил!.. Скучно слушать и невесело рассказывать… А вот кусочек, анекдотец какой-нибудь могу! Желаете? Хорошо-с! Но только вы спросите ещё парочку пивка… за труды мне. Ведь иной раз для человека опуститься в своё прошлое, может быть, столько же неприятно, как в помойную яму слазить…

— …Рассказишко этот, сударь вы мой, едва ли покажется вам значительным и для вашей писательской цели пригодным. Но для меня он… мне он нравится. Дело, изволите видеть, весьма простое и вот в чём заключается.

Однажды в сочельник рождественский мы — я и мой товарищ Яшка Сизов — целый день торчали на улице. Мы предлагали свои услуги разным барыням по части переноски их покупок. Но барыни, нам не внимая, садились на извозчиков и уезжали, — из чего вы видите, что нам с Яшкой совсем не везло. Мы также просили милостыню и этим способом настреляли немножко; я — двадцать девять копеек, из которых гривенник, данный мне каким-то барином на крыльце окружного суда, оказался фальшивым, а Яшка, — парень вообще более талантливый, чем я, — к вечеру был настоящим богачом — у него было одиннадцать рублей семьдесят шесть копеек. Эту сумму, по его словам, сразу дала ему какая-то барыня, причем она, барыня-то, была так великодушна и добра, что подарила Яшке не только деньги, а и кошелёк и даже носовой платок прибавила. Это, знаете, бывает. Иногда человек в такое состояние от доброты приходит, что становится почти полоумным и прямо изувечить вас готов своей добротой, только бы избыть её…

Когда Яшка рассказывал мне об истинно христианском поступке этой барыни, он почему-то всё оглядывался вокруг себя, — должно быть, хотел ещё раз поблагодарить добрую душу за щедрую милостыню… И всё торопил меня:

— Айда, айда скорее!..

А мы и без того бежали сломя головы. Я всем существом моим, каждым кусочком иззябшего тела торопился скорее в тепло. Дул ветер, взмётывая снег с дороги и сбрасывая его с крыш; холодные и острые колючки летали в воздухе и сыпались мне за шиворот. Рожу точно ножами скоблило, а шея до того иззябла, что, казалось, стала тоненькой, как палец, и готова была переломиться при неосторожном движении, так что я всё прятал её в плечи, боясь потерять голову. Мы оба были одеты не по сезону, но Яшке было тепло от удачи, а мне, от зависти, ещё холодней…

Я, видите ли, неудачник, чёрт бы меня взял… Один раз в жизни моей мне подарили самовар, да и то с горячей водой, так что, когда я бежал с ним, вода ошпарила мне ногу, и поэтому я недели полторы лечился в тюремной больнице. А другой раз… Ну, да это к делу не относится…