— Ты первый раз на фронте?
Он опять застеснялся, я это почувствовал, но потом все-таки выдавил:
— Да.
— Сколько времени тянешь лямку?
— Восемь недель.
— А где вас призвали?
— В Сант-Авольде.
— Где?
— В Сант-Авольде. Это в Лотарингии, знаешь…
— И сколько времени сюда ехали?
— Четырнадцать дней.
Мы немного помолчали, и я попытался пронзить взглядом непроницаемый мрак перед нами. Ах, если б был день, думал я, если б можно было хоть что-нибудь видеть, ну не день, так хотя бы сумерки, хотя бы туман, хоть бы кое-что можно было видеть, хоть немного света… Но днем я бы подумал: вот если б было темно, если б хоть начало смеркаться или если б внезапно пал туман… Всегда одно и то же…
Впереди ничего не было. Совсем издалека доносился глухой рокот моторов. Русские тоже принялись за еду. Где-то там впереди послышался щебечущий по-русски голосок, резко оборвавшийся, — казалось, кому-то зажали рот. И опять ничего…
— Ты хоть знаешь, что нам положено делать? — спросил я его.
Ах, до чего хорошо, что я здесь уже не один. Как приятно слышать дыхание другого человека, ощущать его слабый запах — запах человека, о котором ты знаешь, что он не прикончит тебя в следующую секунду.
— Знаю, — ответил он. — Мы — пост подслушивания.
Я опять удивился, до чего он хорошо шептал, чуть ли не лучше меня. Казалось, ему это не стоит ни малейших усилий, а мне это всегда давалось с трудом, мне хотелось, наоборот, орать, кричать, звать, чтобы мрак опал, как черная пена, для меня было чудовищным напряжением подавить голос и шептать. Мне хотелось, наоборот, петь, щелкать языком или истерически хохотать…
— Правильно, — сказал я. — Мы — пост подслушивания. Значит, мы должны засечь, когда русские появятся, чтобы атаковать. Тогда мы должны выстрелить красной ракетой, немного пострелять в них из винтовок и удирать назад, к своим, понял? Но если появятся только несколько человек, то есть дозор, то мы должны сидеть тихо, пропустить их, и один из нас дернет назад, чтобы сообщить об этом лейтенанту — ты ведь был у него в ячейке, да?
— Был, — отозвался он дрожащим голосом.
— Вот и хорошо. А если дозорные нападут на нас с тобой, мы должны их уничтожить, ликвидировать, понимаешь? От дозорных мы не имеем права давать стрекача. Понял, нет?
— Понял, — отозвался он, причем голос его опять дрогнул, а потом я услышал ужасный звук: он стучал зубами.
— Вот, возьми, — сказал я ему и протянул бутылку.
Я тоже глотнул из горлышка.
— А если мы… если мы… — выдавил он, — если мы не заметим, что они подошли…
— То нам крышка. Да ты успокойся, мы наверняка их увидим или услышим…
— И если нам что-то покажется подозрительным, мы можем выпустить сигнальную ракету и тогда уж все увидим…
Он опять умолк. Мне было неприятно, что он не начинал говорить первым.
— Но они не появятся, — продолжал я болтать, — ночью они не атакуют, разве что рано утром. Минуты за две до рассвета…
— За две минуты до рассвета? — перебил он меня.
— За две минуты до рассвета они еще только трогаются с места — значит, будут здесь, когда уже светло…
— Но тогда ведь слишком поздно?
— Тогда и нужно быстренько выстрелить красной ракетой и ноги в руки… Не бойся, тут уж можно будет бежать, как заяц. К тому же мы услышим их приближение раньше. Да, а как тебя звать-то?
Мне надоело, что каждый раз, как я хочу поговорить с ним, мне приходится толкать его в бок, а для этого надо вынуть руки из теплых карманов и потом опять спрятать их там и ждать, когда согреются…
— Меня, — ответил он, — меня зовут Як…
— Это по-английски, что ли?
— Нет, — возразил он. — Это сокращенно от Якоб: «Я» потом «К»… Не Джек, а просто Як…
— Ладно, Як, — не отставал я, — а чем ты раньше занимался?
— Под конец я был зазывалой.
— Кем-кем?
— Зазывалой.
— Кого же ты… зазывал?
Он опять резко обернулся ко мне, и я почувствовал, что он очень удивлен.
— Как это — «кого»? Кого я зазывал? Ну зазывала — он и есть зазывала.
— И все же? — недоумевал я. — Кого-то же должен ты был зазывать?
Он помолчал немного, потом опять поглядел вперед, и наконец его голова в темноте приблизилась к моей.
— Да, — буркнул он, — кого… — Он тяжко вздохнул. — Ну стоял у вокзала, по крайней мере, под конец всегда у вокзала… И если кто-нибудь шел мимо меня, про кого я мог подумать, что он подходит, а там в основном были солдаты, значит, если мимо шел такой, я спрашивал его, тихо-тихо, понимаешь: «Сударь, не желаете ли почувствовать себя счастливым?» Так я спрашивал… — Его голос вновь дрогнул, на этот раз, вероятно, не от страха, а от воспоминаний…
От волнения я позабыл глотнуть из бутылки.
— И что же было, — спросил я хрипло, — если он хотел почувствовать себя счастливым?
— Тогда я, — с трудом произнес он, и мне опять показалось, что на него нахлынули воспоминания, — тогда я вел его к той из девушек… которая в это время была свободна…
— В бордель, что ли?
— Нет, — возразил он сухо, — я обслуживал не бордели, у меня было несколько девушек, работавших нелегально, понимаешь, на свой страх и риск, они платили мне вскладчину. Трое их было таких, безбилетных, — Кете, Лили и Готтлизе…
— Как-как? — перебил я его.
— Да, одну звали Готтлизе. Смешно, правда? Она мне рассказала, что ее отец хотел сына, а не дочь, и сына он назвал бы Готтлиб, поэтому и назвал ее Готтлизе. Смешно, правда? — И он в самом деле тихонько засмеялся…
Мы оба совсем позабыли, почему мы с ним торчим в этой дерьмовой яме. И теперь мне уже не нужно было с трудом откупоривать его, как неподатливую бочку, теперь он молол языком почти без умолку.
— Готтлизе, — продолжил он свой рассказ, — была самая милая из них. Она была щедрая и грустная, и, в сущности, самая хорошенькая, и…
— Выходит, — перебил я его, — выходит, ты был сутенером, верно?
— Нет, — возразил он, несколько назидательно, как мне показалось, — нет. Ах, — опять вздохнул он, — сутенеры — это важные господа, это тираны, они загребают кучу денег да еще и спят с девушками…
— А ты этого не делал?
— Никогда, ведь я был всего-навсего зазывалой. Мое дело было ловить рыбку, которую те жарили и лопали, а я потом получал немного косточек…
— Косточек?
— Ну да, — он опять усмехнулся, — просто чаевые, понимаешь, и на эти деньги я жил, с тех пор как отец погиб на войне, а мать исчезла. Ведь ни для какой трудной работы я не годился из-за больного легкого. Нет, у девушек, на которых я работал, не было сутенера, слава Богу! А то мне пришлось бы терпеть побои. Нет, они работали сами по себе, нелегально, понимаешь, без разрешения и прочего, и не имели права стоять на улице, как другие… Это было слишком опасно, потому я и был у них зазывалой, — опять вздохнул он. — Послушай, можно мне еще разок глотнуть?
Пока я нагибался, чтобы достать бутылку, он спросил:
— А тебя-то как звать?
— Губерт, — ответил я и протянул ему бутылку.
— После нее на душе легчает, — сказал он, но я не мог ему ничего ответить, потому что прижимал за горлышко бутылку к губам. Она была пуста, и я поставил ее на склон. Бутылка покатилась вниз.
— Губерт, — сказал он, и его голос теперь сильно дрожал. — Гляди-ка! — Он потянул меня вперед, туда, где он лежал грудью на бруствере. — Гляди-ка!
Если вглядеться во тьму совсем пристально, то можно было увидеть далеко-далеко что-то похожее на горизонт — густо-черную линию, над которой пролегала темнота посветлее, и в этой более светлой темноте над густо-черной линией что-то двигалось… очень-очень далеко, невероятно далеко… Казалось, будто это кусты слегка покачиваются… Но это могли быть и подкрадывающиеся люди, огромные массы бесшумно подкрадывающихся людей…
— Выстрели белой ракетой! — прошептал он затухающим голосом.
— Парень, — сказал я и положил руку ему на плечо, — Як, там ничего нет, это все от страха, во всем виноват этот ад и эта война и все дерьмо, от которого у нас мутится разум… На самом деле там ничего нет…