Чувство бессилия, отчаяния начало охватывать значительную часть интеллигенции. И в этой обстановке «Красный цветок» явился литературным событием. Жертвенный подвиг одиночки представлялся прямым протестом против беспредельного торжества насилия и угнетения и нашел горячий отклик в сердцах поколения, придавленного тяжелой пятой реакции.
В этом же году Гаршин написал рассказ «Медведи», в котором показал один из драматических эпизодов жизни кочующих цыган.
По приказу властей цыгане должны убить своих ручных медведей — единственный для них источник заработка.
Сцены расстрела животных и душевные муки людей, вынужденных убивать своих «кормильцев», зная, что впереди их ждет голод, написаны с характерной для Гаршина поэтической силой, грустью и выразительностью.
Несмотря на то, что 1883 год внешне для Гаршина был благополучным, в душе писателя не было и тени спокойствия. О том, что его волновало и мучило в этот период жизни, можно составить себе представление по небольшому, но важному отрывку из письма к другу Гаршина, Фаусеку, написанному по поводу самоубийства Нади (сестры прежней невесты писателя, Раисы Всеволодовны Александровой).
«Ваше письмо о бедной Наде глубоко взволновало меря, — пишет Гаршин, — но, по правде сказать, удивило очень мало. Разучились ли мы все (ныне живущие люди) удивляться, — чего-чего не насмотрелись! — или просто такого исхода жизни Нади нужно было ожидать — не знаю. А, впрочем, думаю, что последняя причина вероятнее. Право, как посмотришь теперь, когда уже все кончено и решение задачи найдено, на данные этой задачи, так кажется, что иначе и быть не могло. Что могла дать ей жизнь, да еще при такой редкой гордости? Может быть, и было что-нибудь, что спасло бы ее от смерти, если бы она снизошла до того, чтобы нагнуться и поднять это что-то, но она предпочла поступить, как тот испанский король, который задохся, а не вынес жаровни с углями из своей спальни, потому что по этикету выносить жаровню должен был особо назначенный для этого дон или там гранд какой-то: гранда этого не случилось, и король умер. Написал я это, да и боюсь, что вы поймете меня не так: я ничего дурного о Наде сказать не хочу, а только думаю, что у нее были чересчур большие требования от жизни. А, впрочем, все это, может быть, вранье. Все люди, которых я знал, разделяются (между прочими делениями, которых, конечно, множество: умные и дураки, Гамлеты и дон-Кихоты, лентяи и деятельные и проч.) на два разряда или, вернее, распределяются между двумя крайностями: одни обладают хорошим, так сказать, самочувствием, а другие — скверным. Один живет и наслаждается всякими ощущениями: ест он — радуется, на небо смотрит — радуется. Даже низшие физиологические отправления совершает с видимым удовольствием… Словом, для такого человека самый процесс жизни — удовольствие, самое сознание жизни — счастье. Вот как Платоша Каратаев… Так уж он устроен, и я не верю ни Толстому, никому, что такое свойство Платоши зависит от миросозерцания, а не от устройства. Другие же совсем напротив: озолоти его, он все брюзжит; все ему скверно, успех в жизни не доставляет никакого удовольствия, даже если он вполне налицо. Просто человек не способен чувствовать удовольствия, — не способен, да и все тут. Отчего? — конечно, не я вам это скажу: когда Бернары[13] найдут хвостики самих хвостиков нервов и все поймут и опишут, тогда сейчас объяснят. Посмотрят под микроскопом и скажут: ну, брат, живи, потому что если тебя даже каждый день сечь станут, то и тогда ты будешь доволен и будешь чувствовать себя великолепно.
А другому скажут: плохо твое дело, никогда ты не будешь доволен; лучше заблаговременно помирай. И такой человек помрет. Так умерла и Надя. Ей тоже все сладкое казалось горьким, да и сладкого немного было…»
Гаршин и себя причисляет к людям, которым сладкое кажется если не горьким, то и не очень сладким, и он хочет найти объяснение этому свойству своего характера. Впрочем, у него, как и у Нади, «сладкого было немного».
С иронией относится он к своему как будто наладившемуся благополучию. «Служу, женат. Вообще „очень потолстел и играет на скрипке“[14]», издевается он над собой в письме к приятелю и с огорчением констатирует, что литературная работа и сейчас, в спокойный для него период, дается с трудом.
Весь 1883 год Гаршин безвыездно прожил в Петербурге. Он много думал и много читал. Среди прочитанных книг были произведения Карамзина, Соловьева, Спинозы и других. В творениях великого философа Спинозы Гаршин безуспешно пытается найти ответ на продолжавшие мучить его «проклятые вопросы».
«Завидую тебе в том отношении, что ты читаешь на свободе Спинозу, — пишет он своему другу Латкину. — Когда я читал его, то мне приходило в голову… что я сделаюсь спинозистом. Однако со временем впечатление ослабело: слишком теория отвлеченна и слишком мало связана с жизнью. Так что осталось воспоминание о прелестном, симпатичном художественном произведении, а применения системы к объяснению жизни не вышло ни на грош. Чтоб быть спинозистом, нужно быть Спинозой и жить так, как он. Нужно не думать так, как он, а быть таким»,
Гаршин очень любил старую русскую литературу, он знал многое наизусть из Ломоносова и Державина. Что же касается Пушкина и Лермонтова, то он перечитывал их каждый год, открывая все новые и новые поэтические прелести. Однажды Фаусек застал его за перечитыванием «Евгения Онегина». Гаршин плакал, читая. Он сказал Фаусеку, что плачет не потому, что тронут какими-нибудь местами самой поэмы, а от умиления и восторга при мысли, что в России жил такой поэт. «Вот стихи, которые я тысячу раз читал, — сказал Гаршин, — и всякий раз замечаю новые подробности».
С большим интересом относился Гаршин к западной литературе. Его суждения о западных писателях и поэтах иногда спорны, но они замечательны по остроте характеристик, меткости эпитетов и оригинальности суждений.
«Ламартин — болтунище ужасный, — пишет он Фаусеку как-то из Ефимовки. — Мюссэ все тужится быть умным и изящным; Христос его знает, м. б., он и изящен, только для понимания этого изящества нужно хорошо знать язык; для меня он скучен, как „Губернские ведомости“. Гюго же хоть и враль, да зато уж мастер. Может, вам попадется как-нибудь под руку „Les orientales“, не забудьте там посмотреть „Le Djinnes“. Это такой, я вам скажу, тур-де-форс стихоплетства. А, впрочем, все трое вместе не стоят томика Лермонтова…»
Сообщая Латкину о текущих подробностях своей жизни, Гаршин, между прочим, пишет: «…Читаю я теперь всю беллетристику. Прочел Бальзака „Евгению Гранде“; что за огромный талант! „Мизераблей“[15] читаю по-французски; удивительная смесь чувства и надутости, ума и (смелое слово!) глупости, художества и балагана. Новый роман Гюн Мопассана начал читать: умно и твердо, но только все-таки видишь флоберова раба. Хочу достать „La tentation de S. Antonie“[16]. По тем отрывкам, которые я знаю, это нечто колоссальное…»
Разносторонность Гаршина поражала его друзей. Несмотря на то, что болезнь, служба, литературная работа отнимали у него все время, Гаршин находил возможность, пользуясь каждой свободной минутой, пополнять свои знания во всех областях человеческой мысли, читал запоем книги по истории, литературе, философии, естествознанию и даже технике.
Он восхищался Дарвином и преклонялся перед ним. К доморощенным антидарвинистам, пытавшимся в тогдашней литературе критиковать великого ученого, относился с презрением. С огромным вниманием прочитывал Гаршин труды гениального натуралиста, тщательно изучал бесконечное количество фактов, на основании которых Дарвин делал свои замечательные обобщения.
У Гаршина был от природы трезвый, реалистический ум. Еще в гимназические годы он удивлял окружающих умением легко и практично разрешать довольно сложные технические проблемы.