Изменить стиль страницы
3

И я думаю, что долго, долго еще не выйдет ничего «в самом деле успокоительного и освежающего». Нет! ни очаровательному смычку г-жи Терезины Туа, ни восхитительному голосу г-жи Фострем не стереть и не изгладить с души истинно интеллигентного и совестливого русского человека того пятна и язвы, которую он не может не чувствовать ежеминутно, зная, что он виноват перед «человеком». По тем или другим причинам совесть его должна бездействовать, и забота о справедливых человеческих отношениях — забота в особенности обязательная для него, как для интеллигентного человека, — не реализуется им ни в какой существенной форме. Она молчит, камнем лежит у него на душе, а жизнь человеческая, оставленная на произвол случая, зарастает бурьяном, гниет и душит запахами разложения.

На минуту, в буквальном смысле, смычок Терезины Туа может еще в виноватом интеллигентном человеке заглушить ощущение неопрятного душевного состояния и оживить неопрятно живущую совесть («в ореоле восторга»), но раз кончился концерт и виноватый интеллигент вышел на улицу, так его и обдало настоящим смрадом замусоренной действительности. В № 85 той же самой газеты «Дон» напечатана заметка репортера, озаглавленная «От угла до угла». Прочитайте и скажите, что это такое?

«Как-то на днях, — пишет он, — я ночью возвращался по Дворянской. Слышу впереди меня крики, ругань. Дохожу до конторы и вижу компанию, человек в пятнадцать, не то мастеровых, не то из ночных рабочих. Идут они под конвоем полицейских. Я прошел дальше; ко мне подходит, вероятно один из отставших, измазанный, растрепанный субъект. Плачет навзрыд.

— Что с тобой? — спрашиваю.

— Побили, вот как, смерть моя! И папеньку взяли в участок.

— А ты чего же отстал?

— Отстал! — передразнил он меня. — Не взяли, вот и отстал. Говорил: папенька, возьми! А он мне говорит: „проваливай ты к чорту“, а он мне отец!

— Где же вас схватили?

— У Петровского плаца. Нас же побили и нас же — в участок. Нет, почему меня не взяли? Па-а-а-пенька! — завопил он во всю глотку и, шатаясь, побрел дальше.

Не доходя до угла Вяхиревской гостиницы — это было тоже не так давно, — я возвращался с купанья; вижу, из-за угла выходит приземистый, оборванный, босой, с едва прикрытою грудью человек. Он слегка пошатывается, но молчит. Всклокоченные волосы, ужасная наружность такого человека говорят и об его промысле и об его жизни, и, встретившись с ним, не обойдешь, а от изумления остолбенеешь.

Немного дальше, у решетки парка, лежит какая-то масса и орет во всю глотку:

— На земле мой дух унылый!

— Друг мой, вставай! — говорит сосед из его же друзей. — Ведь плохо нам будет: препроводят куда следует.

— На земле мой дух унылый!

— Дьявол ты этакой! Тебе говорят, вставай!

— На земле мой дух…

Я пошел дальше.

Встречаю высокую, плечистую женщину, прикрытую только до колен, с голыми руками и шеей, скрытой под какою-то тряпкой. Голова не то завязана, не то покрыта; одни глаза виднеются, и что за глаза! Не дай господи!

Иду еще дальше.

— Прохожий, а прохожий! Ты думаешь, я пьян? Нет, врешь, пьян тот, кто лежит на земле, а сам кричит „упаду!“ Вот это пьян! — внушительно говорит тоже внушительной наружности фигура, в одной рубахе, с бутылкой в руке, которою (бутылкой) она махала с намерением, как ничего не содержащую, разбить о садовую решетку.

Наконец дохожу до другого угла.

Тут приютилась парочка, кавалер и дама. Что за кавалер — не заметил. Дама же — прехарактерный тип: испитое, какое-то обрюзглое, изжившее лицо с оливковым цветом кожи; губы обвислые, толстые; щеки ввалились, глаза сверкали, но не огнем, а каким-то потухающим, как бы сквозь пелену, светом. Такие глаза бывают у горячечных больных.

Да, — заканчивает автор, — на расстоянии от угла до угла, на этом небольшом пространстве, целый калейдоскоп типов из жизни отребья человечества, из этой жалкой и вместе ужасной жизни».

А вот и еще сценка.

«Присутствуя 12 августа, — пишет г. Калиновский в „Волжско-Донском листке“, № 100, — во время похорон своего квартирного хозяина в Вознесенской церкви, я был свидетелем следующих неприличных сцен: в церкви между молящимися было много уличных мальчишек и девочек в возрасте от 10 до 12 лет, которые с самого начала обедни занимались только хихиканьем, беганием по церкви и игрой в прятки. Затем, в половине обедни, откуда-то появился в церкви молодой парень с видом идиота, на которого накинулись мальчишки и девчонки и стали его дразнить всячески. Выведенный из терпения, идиот с сжатыми кулаками бросился на мальчишек — те врассыпную, стараясь спрятаться между молящимися. Идиот избирает новое место, около него снова собираются мальчишки и снова проделывают ту же сцену. Наконец один из мальчишек, надев на голову шапку, вышел на середину церкви и стал перед покойником. Но стоявший около гроба дьякон снял с него шапку и сказал что-то ему на ухо, после чего мальчишка исчез. Разве подобные сцены не возмущают религиозного чувства богомольцев?» — спрашивает г. Калиновский. «Разумеется, возмущают, — заявляет от себя редакция „Листка“: — но что поделаешь против распущенности наших уличных мальчишек?!» (эти знаки поставлены редакцией). Как видите, сцены такие, что впору хоть бы и Лондону, а у нас уж такими сценами и Воронежи и Царицыны занимаются, переполненные скучающею публикой. Дети, которые играют в церкви в прятки, которые бегают по ней, как по площади, которые ходят по церкви в шапках, — это дети удивительные, действительно уличные, беспризорные; вы видите, что около них нет человека, который бы научил их самым элементарным понятиям вроде того, что в церкви «боженька» и что в церкви стоять надо без шапок. Это совершенно дикие человечки, неизвестно кем рожденные, чем питающиеся и где проводящие время. Такое явление, разумеется, возмущает обывателя, но на беду его только возмущает. Возмутит, оскорбит его, заставит обойти, посторониться, даже спрятаться за угол и считать себя счастливым, что добрался до дому или до клубного светлого и теплого зала, где хотя музыка-то развлечет и облегчит. А ведь все-то это возмутительное — большой, огромный общественный вопрос, вопрос о пролетариате, о человеке, доведённом до одичалого состояния мальчишки, или испитой полуголой женщины, или «какой-то пьяной ревущей массы», валяющейся на улице. Я очень хорошо знаю, что этот большой вопрос — не царицынский и не воронежский, а всенародный и даже всемирный; но ведь интеллигентный человек именно и воспитывается в таких всемирных-то вопросах; ему обязательно, волей-неволей, жить под давлением их — не как возмутительных только явлений, а как огромных задач, налагаемых на него его особенным интеллигентным образованием и положением. Если же такие вопросы почему бы то ни было выходят из круга его душевной деятельности, оказываются для нее невозможными, то решительно нельзя понять, чем бы он мог жить духовно и какова же тогда будет вообще-то жизнь общественная, если такие вопросы не будут подлежать заботам интеллигенции.

А они и действительно не подлежат, и жизнь скучающего интеллигента проходит в том, что он возмущается улицей да успокаивается кое-как в концертах, в клубах — словом, мается, ждет чего-то и, как ошеломленный, встряхивает головой, когда не подлежащая его деятельному вниманию жизнь ошеломит его каким-нибудь ужасающим явлением: убийством, грабежом и вообще какою-нибудь грандиознейшею гадостью или подлостью. В таких случаях обыватель как бы приходит в себя: «да докуда же это будет?» И нужно отдать честь обывателю, что в такие минуты он искренно возмущается ошеломившим его злом, страстно высказывает, иногда массовыми движениями, свои симпатии и жажду выразить свои добрые, долго бездействовавшие, не имевшие практики побуждения. В Казани самоубийство несчастной купеческой дочери Латышевой, застрелившейся в день свадьбы, собирает на похороны ее всю Казань, образованную и необразованную, и вся эта толпа идет на могилу покойной, протестуя против насилия. В Новгороде, во время процесса г-жи Феопемтовой, обвиняемой в подстрекательстве к убийству и сожжению мужа, толпы народа, убежденные в ее виновности, сплошною массой стояли около окружного суда, ожидая приговора, и находились в таком настроении, что обвиняемую пришлось увезти из суда задним ходом и в мужской шинели. Свирепый поступок турка-хозяина в Кременчуге с рабочим поднимает на ноги весь город. В Воронеже происходит убийство трех женщин, и весь город идет за их прахом на кладбище; даже в одной из деревень Воронежской губернии убитую неповинно женщину провожала вся деревня с возможною для нее торжественностью.