Изменить стиль страницы

— Кузьма Демьяныч! — воскликнул я. — Что же это означает?

— Ха-ха-ха! — засмеялся Кузьма Демьяныч. — Уж что делать…. Пришлось старину вспомнить… запрягать-то лет пятнадцать не запрягал — думаю, нельзя суседа бросать на плацформе…

— Да что же вы сами-то?

— Да народу-то нисколько нету! Народ-то разбежавши… Такой урожай господь дал — все ко дворам шаркнули… У меня пятнадцать лет один здешний же мужик Федор жил, совсем было к нашему дому присоединился… и тут как с хлебом-то пошло, как пошло — смотрю, чернеет мой малый, пучит его нелегкая, что ни скажешь — косит глазищами… Догадала меня нелегкая пикнуть ему: «Что-то, Федя, будто бы нонишнего числа ты не вполне опрятно потомпаковый самовар вычистил?» Так слов-то еще я моих не досказал, как рванет он себя за фартук из-под шеи — раз! об пол его! затем пинжак тем же манером — рраз! только пуговицы по полу разлетелись, и в окончание с одной и с другой ноги сапоги через всю комнату пустил: «Подавай расчет! Стану я твои самовары чистить! Обо мне дома коса плачет! Давай расчет!» Так и убег. Вот теперь и пришлось на старости лет самому запрягать… Дугу-то забыл как установить — вот какое дело!.. Ха-ха-ха! Извольте садиться! Уж уважил нас создатель — на редкость!..

Поехали. Но поехали весьма тихим шагом. Кузьма Демьяныч поминутно бил лошадь кнутом, чмокал и дергал вожжами; но лошадь не бежала, а как-то гордо шла, хотя и не забывала вильнуть хвостом всякий раз, когда Демьяныч вытягивал ее кнутом.

— И скотина-то вся умаявши! — говорил Кузьма Демьяныч, как по камню колотя по неподвижной лошади кнутом… — У меня тут арендована земля, так и посейчас с поля не убрались, а всю животину измаял… Она пойдет, разойдется — а только что действительно притомивши… Такую господь послал комиссию… Народу нет, работы выше головы, а тут еще хлопоты — бабушка окончила жизнь — то есть в самый разгар… Я и сам-то с ног сбился… И окончательно сказать — от грибов скончалась… Уж оно ведь всегда одно к одному… Пошло на урожай, так уж во всех направлениях. Ну и грибов высыпало — видимо-невидимо… Вот бабушка-то и слегла… Я и спрашиваю: «Не от грибов ли, мол, бабынька? Скажите чистосердечно — сейчас доктор будет». А ведь они, старики-то, характерные, упорные, кремневые… Заперлась, стиснулась, только цедит сквозь зубы: «Не твое дело, не смей!» Ну а впоследствии и оказалось на мое, то есть в полном смысле этого слова — единственно от грибов… Накушалась… Чисто и я-то смаялся, с ног сбился совсем…

Лошадь как будто бы действительно прибавила шагу…

— Ну да и то сказать, пожила старушка на своем веку… — досказывал Кузьма Демьяныч свою речь… — Ох, и крутенька была покойница! Ну да уж, видно, так надо… Господь-то, видно, недаром урожай-то послал… Он ведь знает!

— Это вы насчет грибов-то?

— Насчет грибов-с! Ха-ха-ха! Оно, конечно, грех — господи, прости мое согрешение, — а что крутенька была покойница!.. Конечно, жалеешь… да теперь и досугу-то как-то нехватает… Ишь вон сколько хлеба-то нанесло нам!

Кузьма Демьяныч показал кнутом в поле. Было уже совсем светло, и сквозь низко лежавший на полях туман виднелись тесные и чистые ряды суслонов; при взгляде на эту картину получалось то же самое живое ощущение, которое охватывает путника при виде многолюдного города, издалека виднеющегося своими миниатюрными зданиями, но уже манящего теплом живой жизни, которою дышало это живое место.

Жилым местом казались и поля, и веяло от них живым теплом живой жизни…

Лошадь окончательно разошлась. Селезенка квакала в ней, как утка в болоте, и скоро мы весело распростились с Кузьмой Демьяновичем.

Крепко и, казалось, непробудно заснул я после долгой и утомительной дороги, но «урожай» не пожалел меня и разбудил.

Разбудила меня паровая мельница, находящаяся как раз против моего дома. В обыкновенное время мельница эта едва могла существовать; сделанная на два постава, она и одним-то работала много-много до конца января, и то с промежутками в день, в два и больше. Немец, устроивший эту мельницу, горевал, плакался и, чтобы поправить свои дела, строил всевозможные проекты: то думал превратить ее в маслобойню, то в лесопилку, то просто хотел скупать дрова, хлеб и т. д. Вероятно, и немец бы прогорел со всеми своими проектами, если бы господь не послал ему урожая. Посмотрите, как все изменилось… Паровик так и стреляет, как из берданки, дым валит из обеих труб, мучная пыль лезет из всех щелей; сам мельник Карл Иваныч, его работники Карлы и Францы, всегда до невозможности грязная кухарка, толстомордая отвратительная собака-бульдог — все теперь побелело, все в муке; все мужики, все бабы, которые возятся со своими мешками, все это также белое; глядишь на них, и кажется, что это статуи разбежались из скульптурного отделения Эрмитажа и шляются в наших местах.

Из моего окна все это торжество было ясно видно; весь двор запружен телегами с мешками; мешки на веревках поминутно поднимаются в верхний этаж мельницы, где какие-то эрмитажные статуи подхватывают их и исчезают. Народ, ожидающий очереди, лежит, спит, сидит целою вереницею вокруг частокола, огораживающего мельницу…

Гляжу — идет знакомый мужик, Иван Федорович, один из самых несимпатичных мне мужиков, человек, с которым мне всегда трудно говорить, потому что от него нельзя было добиться искреннего слова. Идет он ко мне, но на этот раз я чувствую, что разговор наш может быть и искренен и прост.

Пришел, помолился, поздоровался.

Одного взгляда на него было достаточно для того, чтобы во мне исчезла малейшая тень неприязненности к нему: он, видимо, был истощен до невозможности; кулацкая, обыкновенно разбухшая от трактирных чаев и магарычей, физиономия его опала, очеловечилась неподдельным утомлением, и оживленные, вытрезвленные чрезмерным трудом глаза совершенно потеряли ту муть и темную ложь, которые в прежнее время так неприятно отталкивали меня от него.

Он наработался, устал, осветлел и утих.

— Что, Иван Федорович, — спросил я, — устали?

— Уж и не говорите!.. — действительно едва шевеля утомленной головой, прошептал он… — Уж и не говорите!.. Ведь эку господь послал нам благодать-то!.. Совсем силов ничего не осталось!

Худой, точно больной, уселся он; в огромную худую руку взял папироску, сразу сжег ее, втянув в ослабевшую грудь огромное количество дыма, закашлялся, откашлялся и повел разговор. Разговор состоял, конечно, только в хвале бога за урожай, за то, что можно справиться, стать на ноги, что можно отдышаться и так далее.

— Нет, — сказал Иван Федорович, как-то неожиданно прерывая разговоры о том благополучии, которое принесет урожай собственно ему и семье: — вот теперича и Петру Сергеичу уж действительно следует подсобить!

Петр Сергеевич был барин, сосед той деревни, из которой был Иван Федорович, — и мысль подсобить барину, неожиданно возникшая в таком мужике, как Иван, поистине поразила меня.

Сколько я знаю Ивана Федорыча, он постоянно был лютым врагом барина вообще и в особенности барина, живущего поблизости от мужиков. Он не различал хорошего барина от худого, злого от доброго, не жадного от жадного; все они были для него равны — враги, которых надо всеми способами истощить, одурачить, разорить, извести и сжить с лица земли. Добрый барин даже всегда казался ему более удобным для самого наглого одурачивания. Многочисленная семья Ивана Федорова была семья алчная, жадная, ненасытная; постоянная недохватка, зависть к разживающимся кулакам, ненависть к господам, у которых в «портмонете» всегда деньги откуда-то берутся, все это убедило его быть вполне безжалостным ко всякому барину: на охоту ли господа приедут, или появится какой-нибудь охотник заниматься сельским хозяйством — Иван Федорович непременно около барина, непременно завоюет его доверие и непременно безжалостно оберет его, истощит, оставит в конце концов в дураках.

Петр Сергеевич, о котором теперь заговорил Иван Федорович, был барин из самых добрых; он по принципу — жить в народе, с народом и по-народному — переехал в деревню, занялся хозяйством, стараясь с крестьянами жить в самых дружеских, товарищеских отношениях. «Сообща» — вот как желал бы он жить и трудиться. «Давайте сообща делать дорогу… Давайте сообща заведем школу… Давайте сообща наймем копачей, осушим болото и т. д.» И никогда ничего не выходило из этих попыток, не выходило не потому, чтобы они были невыгодны крестьянам — напротив, дорога, например, им была нужна, — но потому, что не дорога была для них главным делом, а только стремление искоренить барина. Пусть он побьется с дорогой, пусть его возы с сеном завязнут в болоте; пусть у него земля лежит даром — небось поживет, поживет впустую, потратит сам свои деньги и на дорогу и на канаву, разорится, уедет… а как уедет — тут и хозяйствуй в лесу, руби, продавай дрова и т. д. Иван Федорович был из самых главных воротил мира, настраивая его именно в этом тоне, и вот теперь этот самый Иван Федорович, который уже давно ожесточил против себя доброго Петра Сергеевича, вдруг заговорил такие речи!