Стало мне очень покойно…
Любо мне было, завалившись с женой на кровать, проспать до утра, потом отправиться с требой, поесть, попить и воротиться с деньгами… Серьезно вам говорю — есть, знаете ли, жрать — было приятно. Выпьешь водки, поешь и ляжешь… Вот какое животное… Разговаривать идешь к отцу Ивану и тут тоже хорошо проводишь время… Сидит какой-нибудь гость с загорелым лицом, с талией, перетянутой ремнем, человек, очевидно, практический (у отца Ивана знакомые всё — практичные люди), и ведет какой-нибудь разговор, ну, например, такой…
— И стал он, как полая вода, ездить на лодке по моему лугу и рыбу ловить… Думаю, ведь луг-то мой… да и вода-то, стало быть, хошь она и полая — тоже моя, ежели она на моей земле, а следовательно, и рыба ведь тоже моя… Так ли я говорю?
— Тва-ая! чистое дело, твоя! — глубоко убежденно вторит отец Иван.
— Н-ну, — продолжает собеседник: — ну, судари мои, думаю, ведь надо бы мне с него взыскать?.. За рыбу-то… Думал, думал — нет! Поймать ежели — насильство!.. Честью говорить — не даст ни копейки!.. Что же ты думаешь?
Замирали мы с отцом Иваном в такие минуты. Ожидаешь какого-то чуда, чего-то восхитительного… А восхищал нас процесс поимки рубля, который, по-видимому, совершенно не дается…
— Что ж ты думаешь? Ведь придумал!..
Тут обыкновенно рассказчик останавливался, он знал, что доставляет нам удовольствие, что длить это удовольствие — вещь приятная, и приостанавливался. Вся потная от жару и от чаю, попадья наливала новые чашки, батюшка вскочил и захлопнул дверь, чтобы не мешали цыплята, и все приготовилось слушать, у всех настоящая жажда, даже в горле саднит от предстоящего удовольствия. Наконец рассказчик начинает, но не сразу.
— Думал, думал, — говорит он опять: — ничего не придумал, не выходит! так ежели взять — попадешься, а так — промахнешь!.. Что тут делать?.. Советовался там-сям… Заплатил одному адвокату три рубля… Помямлил-помямлил — путевого ничего нет… Погоди ж, думаю!
Опять перерыв, с самым напряженным ожиданием.
— Взял я… — по словечку, точно по золотому, даря нас, медленно и отчетливо говорил рассказчик: — взял я и засадил луг-то яблонями… пять яблоночек посадил…
— А-а-а… — шипит отец Иван, прищуривая глаз и догадываясь.
— И вышел у меня, — тоже шопотом, тихо-тихо и тоже прищуривая глаз, захлебывается рассказчик: — и выш-шел у меня — сад!
— Хха! — точно к студеному ручью припадая в жгучей жажде, издает стец Иван.
— Да как пришла полая-то вода, — возвышая голос с каждым следующим словом, продолжает рассказчик: — да как поехал он, судари вы мои, по лугу-то лодкой, и наткнись на дерево, да и сломай!..
Это слово рассказчик кричит, потому что это означает победу!..
— Ну, и…
Рассказчик не продолжает. Мы и так уже понимаем, в чем дело. «Ну, и…» Это значит — ну, и подал к мировому, что в фруктовом саду поломано деревьев на сумму, примерно, до полутораста рублей пятидесяти трех копеек… и т. д.
Договаривать этого нечего и незачем.
— И много ли ж? — спрашивает отец Иван.
— Пять-де-сят рубликов!..
— Барзо! — говорит отец Иван.
И смеемся мы потом за чайком довольно весело. Любо нам толковать о том, как «он» не хотел платить, вертелся, изворачивался, а все-таки заплатил… Любо было знать, что мало того, что заплатил, да и еще сколько денег извел — беда!.. Иной раз, верите ли? вспомнишь теперь, так просто страшно!.. Точно разбойники собрались или волки — такие у нас бывали звериные разговоры…
— Да заплатит ли? — спрашивает отец Иван.
— Запла-атит.
— Да есть ли деньги-то у него?
— Пятнадцать тысяч в банке!
— Справку, что ли, делал?
— А то как же? Известно, справился…
— А ну, как упрется?
— А в острог не хочешь? Ведь он — надворный советник, неужто захочет на старости лет под арестом сидеть? Отдаст!
— Много ли ты с него кладешь?
— Пятьсот!
— Ничего… Хорошо, как отдаст-то…
— Отдаст! Подведу под обух, так отдаст!.. У меня шрам-то, как ударил, посейчас цел… Отдаст!
— Дело хорошее!..
Вот таким-то родом зверинствовали мы. И говорю вам, что в это время по совести, потому что совесть-то моя оказалась свиною, по совести полагал я, что только рубль — настоящее дело; что только кусок в желудке да жена ночью рядом — настоящее удовольствие, а все остальное — только так… Как ни совестно, а скажу вам, что и на свои служебные обязанности я смотрел только так… Для виду, казалось мне, устроена школа, ибо чувствовалось мне, что никакой науки не надо и все это — средство только «получить со школы» что-нибудь. «Только так» разъезжает посредник и другое начальство, а что крестьянин, мужик, работал, воротил и зяб, так это мне казалось вполне законным. Я ни капельки не думал об этом, потому что мужик так был сам пропитан сознанием своих обязанностей, что не давал труда подумать о нем, особливо человеку с такими свиными наклонностями, как у меня. Я не приневоливал его давать мне свои деньги, своих кур, свои пироги, не приневоливал его служить молебен от червя; он не обижался на меня, если молебен не помогал ему. Отслужив и получив с него деньги, я в случае неудачи ничуть не чувствовал на душе укора, потому что ни разу не слышал я от мужика упрека себе в этой неудаче моей молитвы. Напротив, он, мужик, приписывал неудачу своему греху, считал себя виновным, недостойным милости божией, а я, дьякон, вместе с отцом Иваном, мы ходатайствовали за него. «Не умолили царицу небесную!» — говорил съедаемый червем крестьянин. «Да, — грустно говорил ему отец Иван, — прогневался на вас господь — и отчего? — прибавлял он. — Все оттого, что не радеете к храму божию. Ты бы вот, ежели бы, конечно, был в вас бог, взял бы да подсобил когда-нибудь отцу-то твоему духовному. Ан бы и зачлось у бога… А то вот тогда только и приходите в сознание, когда уже господь совершенно разгневается и нашлет кару». — «Это верно!» — говорит мужик. «Ну то-то и есть, поди-ка вон да перевози мне дубки из Егоркиной рощи, ан и легче будет». — «С моим удовольствием!» — говорит мужик и действительно с великою охотою принимается возить дубки, веря, что через это он угождает богу. Поглядишь на эту непритворную охоту, желание возить дубы и ворочать камни для тебя, посредника между деревней и небом, и, право, поверишь, будто все это так и надо.
Коротко вам сказать, через пять-шесть лет и совесть и сердце мое сильно позатянулись толстым слоем равнодушия ко всему… Уважать я уже почти никого не уважал, зная, что почти все плутуют, норовят поддеть друг друга, чтобы больше захватить самому. Был доволен, что и мне отведен на земле участок и дана возможность не оставаться с пустыми руками. И более не думал ни о чем и не верил ничему, что не было простым свинством… И в такой-то девственной душе вдруг проснулась совесть… Не чистое ли это наказание божие?
IV. Учительница
— Случилось это совершенно неожиданно. Еще бы годик-другой — и на моей совести наросла бы такая кора, которой не прошибить бы никакими пулями. Но вышло иначе. Дело произошло самым простым манером. Приехала к нам в село учительница в земскую школу, госпожа Абрикосова. Фигурка из себя довольно поджарая, хлябковатая… и из новых. Очень это нас смешило с отцом Иваном. Привыкнув смотреть на все людские дела и помышления как на средство получить кому-нибудь с кого-нибудь рубль, мы не могли без смеха видеть того, кто думал иначе. Кроме того, все новое, само по себе, нам уже казалось глупостью. У нас были примеры помещиков, затевавших в своем хозяйстве новые порядки и кончавшие разорением, при всеобщем смехе соседей и всех опытных людей. У нас были перед глазами тысячи нововведений правительственных, которые оканчивались ничем или подтверждали только нашу теорию, то есть нововведение было только так, а суть состояла в уменье, во имя этого нововведения, как можно больше получить пособий, прибавок, разъездных, подъемных и, наконец, награду, — конечно, если можно, денежную. Только так смотрели мы и на крестьянскую школу. «Все рубликов пять дай сюда», — говорил отец Иван, определяя этими словами и цель существования школы и личные к ней отношения. Судите теперь, как было нам смешно смотреть на госпожу Абрикосову, которая на наших одеревенелых, свинцовых глазах стала добиваться чего-то от сельского общества, суетилась, бегала из угла в угол и роптала. Очевидно, она хотела произвести какое-то нововведение, а мы, глядя на то, как к ней относилось сельское общество, тоже смотревшее на ее нововведение только так, как оно надувало ее и сердило, могли только хохотать, сидя за чайком, и удивляться вновь прибывшей учительнице.