Изменить стиль страницы

Обе жалобы имели успех: министр впоследствии отменил отказ губернатора, а губернатор, в свою очередь, сделал нахлобучку исправнику. Зато вскоре мне суждено было почувствовать, что значит пользоваться законным правом подавать жалобы, стоя, в сущности, вне закона.

Лука Сидорович тоже скоро понял, что он ошибся, покровительствуя мастерству «своих ссыльных». Ему казалось по простоте, что если «его ссыльные» не пьянствуют, не дебоширят, а занимаются полезным трудом, то исправник за это заслуживает лишь похвалы. Но вот министр Маков рассылает по всей России знаменитый в свое время циркуляр, в котором в прах разбивает это заблуждение. Он разъясняет, что те политические ссыльные, которые не пьянствуют и не дебоширят, а ведут себя по наружности прилично, — они-то и являются особенно опасными, потому что, привлекая симпатии общества, пользуются этим для распространения вредных идей.

Лука Сидорович прозрел. Однажды в базарный день он посетил мастерскую. Она была полна вотяков, приехавших за получением своих заказов и для сдачи новых. И вот один из этих простодушных мужиков, солидный богатый вотяк, подойдя к Луке Сидоровичу, сказал:

— Неладно царь делает… Зачем хороших людей выгонял? Разве ему хороших людей не нужно? Плохой человек ссылать надо, а хороший человек не надо ссылать… Это все есть хороший человек: ружье работает, самовар работает, ведро заливает… Кумышка не пьет…

Я был в то время в мастерской и помню выражение ужаса, появившееся на лице Луки Сидоровича. Он понял циркуляр Макова… Да, он, «царский ангел», служит орудием крамолы. И он принялся разрушать плоды собственной ошибки, внушая обывателям, что ссыльные — люди чрезвычайно опасные. Но было уже поздно: мастерская приобрела известность и вошла в силу. Каждый базарный день ее наполняли мужики, а горожане не хотели уже отказаться от новых знакомых. Более смелые приходили днем, а более робкие прокрадывались темными вечерами, причем просили запирать ставни.

Между тем я закончил курс своего обучения, и мой добродушный учитель объявил, что я теперь знаю столько же, сколько и он. Поэтому я завел себе собственную «правильную доску» и несколько пар колодок… Инструмент мне прислали еще раньше сестры из Петербурга. И вот я наклеил на своем окне изображение сапога, вырезанное из белой сахарной бумаги. Прежде всего, в качестве лучшей вывески, я сшил себе пару длинных сапог, сразу привлекших завистливые взгляды и в слободке, и в городе.

После этого ко мне стали являться с заказами. Завелись знакомства. У меня охотно брали книжки для чтения, заходили ко мне, и я ходил кое к кому. Вообще, отношения установились недурные, хотя должен сказать, что ни для какой революционной пропаганды в этом глухом захудалом «ненастоящем» городе почвы не было. Мы давали населению то, что оно могло взять от общения с более культурными и более независимыми в отношении к начальству людьми. Несколько раз ко мне заходили из окрестных сел крестьяне с жалобами на притеснения, и я охотно писал эти жалобы. Это, конечно, вызывало переполох в местных административных кругах. Это было хуже всякой революционной пропаганды, и я прослыл беспокойным и вредным человеком, о чем дружески расположенные обыватели предупреждали меня на основании разговоров начальства.

В один прекрасный день ранней осени, когда на полях уже лежал довольно глубокий снег, но быстрая Чепца еще катила свободно свои темные волны, ко мне вдруг пожаловал Лука Сидорович в сопровождении городового, кажется Семенова. Я в то время только что пошабашил и сел обедать. Жил я в маленькой каморке и обед готовил сам. Работая у окна, я мог, не сходя с се-духи, достать что угодно из любого угла и следить за печкой. Луке Сидоровичу пришлось сильно нагнуться, чтобы войти в дверь.

— Обедаете-с? — спросил он, и маленькие лукавые глазки его забегали по моей мурье.

В это светлое утро, озарившее даже мою каморку отблесками недавно выпавшего снега, я был настроен весело и благодушно. Поэтому ответил Луке Сидоровичу, улыбаясь:

— Так точно, Лука Сидорович, обедаю… Надеюсь — хоть это занятие не предосудительное. Даже исправники этим занимаются ежедневно.

Старик, к моему удивлению, обиделся.

— Неуместное сравнение-с, — сказал он. — Совершенно неуместное-с! Я подкрепляю свои силы для служения царю, а вы… еще неизвестно зачем-с… Кончайте, я подожду-с.

И он сел в ожидании, пока я кончу, на лавку. По окончании обеда он дал знак городовому, и через минуту моя комната наполнилась народом.

— По предписанию губернатора я произведу у вас обыск, — сказал исправник официально.

В течение получаса в моей каморке стояла тишина, прерываемая лишь изредка глубокими вздохами кого-либо из добрых соседей-понятых. Городовой Семенов добросовестно шарил в моих вещах. Наконец, вывернув последний карман последних брюк, он сказал: «Ничего, ваше благородие», и при этом посмотрел на меня так, как будто я обязан ему вечной благодарностью, хотя в моих брюках и во всей моей каморке действительно ничего предосудительного не было.

Исправник составил протокол, дал подписать обрадованным понятым, которые затем вышли, а сам обратился ко мне. Глазки его при этом забегали как-то радостно и лукаво.

— Вы кончили? — спросил я холодно.

— Не совсем. Тут вот еще бумажка от губернатора. В бумажке содержалось предписание: объявить

бывшему студенту такому-то, что он высылается на жительство в Березовские Починки.

Старый исправник торжествовал. Я должен был понять, что значит жаловаться губернатору на исправника, а министру на губернатора…

III. На край света

Сборы мои опять были недолги. Я попрощался с товарищами, которые пришли провожать меня и упаковать мои инструменты и вещи, и скоро мы все переправились на пароме за реку. Кое-кто из слободских знакомых тоже дружелюбно проводил меня. Некоторые женщины плакали, так как о Березовских Починках шла очень мрачная слава. Особенно тронула меня хозяйка, сдававшая мне комнату. Она положительно разливалась, точно над родным сыном, и по особому женскому праву позволяла себе даже роптать против начальства… Городовой Семенов делал вид, что тоже провожает меня как добрый знакомый, но было видно, что он все мотает на ус для доклада исправнику. Еще несколько горячих объятий с братом и товарищами — и паром отправился назад, к городскому берегу, а наши сани погрузились в сумеречные перелески, направляясь к густой полосе лесов, синевшей на близком горизонте.

Если читатель бросит взгляд на подробную карту Вятской губернии, то он увидит, что Глазовский уезд представляет один из самых северных ее уездов. Линия, проведенная от Глазова на северо-восток, пересечет верховья двух рек — Вятки и Камы — в том месте, где они параллельно друг другу текут прямо на север. Кама тут составляет границу между Глазовским уездом Вятской и Чердынским Пермской губернии. Это как раз граница родины Пилы и Сысойки, а рядом расположена обширная Бисеровская волость, редко населенная, покрытая болотами и сплошными лесами. На крайнем ее северо-востоке находится местность, называемая Березовскими Починками. Ни один губернатор никогда не бывал в этой волости, ни один исправник не бывал в селе Афанасьевском, ближайшем от Березовских Починков, а в самых Починках с самого сотворения мира не бывал даже ни один становой. Никогда починковцы не видели начальства выше урядника. Когда через несколько месяцев я опять очутился в Вятке, то ко мне пришли в тюрьму два чиновника губернаторской канцелярии нарочно для того, чтобы взглянуть на человека, бывшего в Березовских Починках, и расспросить о них.

Незадолго перед описываемыми событиями моей жизни этот уголок земли приобрел широкую, хотя и кратковременную газетную известность. Некто Августовский, кажется, «червонный валет», сосланный по приговору суда сначала в Глазовский уезд, а из Глазова за буйство высланный в Починки, убежал оттуда в Петербург и явился к своей прежней любовнице. Та к этому времени отдала свое сердце другому и донесла на прежнего возлюбленного полиции. Мстя за измену, Августовский нанес ей рану ножом. Его судили с присяжными, и на суде, отчет о котором появился в газетах, он нарисовал такую яркую картину своих страданий в Березовских Починках, что присяжные его оправдали, а Починки одно время стали яркой темой фельетонов.