Известно ведь, что самые худосочные мужчины являются завзятыми болельщиками соревнований по борьбе и тяжелой атлетике. А те, что начисто лишены музыкального слуха, питают тихую и безнадежную любовь к занятиям в певческих кружках; пожилые люди, с которыми мать-природа обошлась круто, как мачеха, обожают рядиться в национальный баварский костюм, изукрашенный дубовыми листьями. Таков был и трамвайщик Кестл. Он с радостью поставил свои бледные колени на службу краеведения и стал членом баварского союза «Бравый горец». Молочно-белый цвет колен — постоянная боль его души— следовало главным образом отнести за счет того, что трамвайщикам полагались длинные казенные штаны. Но за сюрреалистическую форму его икр и ляжек казна сколько-нибудь значительной ответственности, конечно, не несла.

У Геймерана Кестла был сын. Играя в индейцев, он постоянно избирал для себя мученическую долю. Кестл- сын с непревзойденным долготерпением часами выдерживал на себе мудреные путы. Фрау Кестл служила подсобной рабочей на городском рынке и приносила своим слегка подгнившие бананы. Эти бананы или апельсины с вырезанной гнильцой она иногда давала и другим детям в доме. Потому что не была скупердяйкой.

Да, тут уж ничего другого не скажешь, старый Клинг весь окостенел. Седой, с длинными переросшими зубами, без всякого сомнения его собственными, он выглядел весьма энергичным мужчиной, когда по воскресеньям после полудня отправлялся в полицейский участок подавать жалобу на зятя. Он это проделывал с тех пор, как ему стукнуло семьдесят лет. И вот по какой причине. Часть своей ренты он откладывал звонкими пятимарковыми монетами. Он их совал куда придется, в кафельную печь и за

плинтус, где проковырял маленькие дырки в штукатурке и потом тщательно замел все следы. А иногда зарывал их в горшки с геранью. Каждое воскресенье после обеда он принимался их искать. Его дочь Агнесса и зять Макс Бруннер помогали ему в этом. А также тринадцатилетняя Ханни, худющая и до того прыщавая, что ее лицо походило на обсыпной эклер. В конце концов господин Клинг все же отправлялся в полицию, где его уже поджидал участковый комиссар. Ордера на арест зятя, как того требовал господин Клинг, голубой мундир, правда, не выписывал, но в ответ на настояния посетителя обещал к вечеру засадить жуликоватого малого в каталажку. Папаша Клинг уходил с облегченным сердцем и раскланивался на все стороны. Дома он съедал две миски тюри — ячменный кофе с размоченной булкой — и заваливался спать до понедельника. Всю неделю он сидел с палкой, снабженной резиновым наконечником, на скамеечке перед богадельней Лилиенберг. В дни, отмеченные на календаре черным, он был почти нормален.

В то время как двери всех жильцов дома красились раз в пять лет серой масляной краской, разъездной агент Кампф на втором этаже производил покраску за свой собственный счет ежегодно перед пасхой, причем лично руководил этими работами. Частный серый цвет его двери был к тому же несколько светлее серого цвета остальных дверей. Агента Кампфа медленно сживала со света его жена. Это всем было ясно. Утром, когда он, широко расставляя ноги в шнурованных ботинках, шел на работу, лицо у него тоже было светло-серое.

Ночник в спальне опять горел до двух часов,— регулярно объявляла жена дворника. По вечерам было слышно, как господин Кампф усталыми движениями начищает свои башмаки. Однажды, когда не пришла уборщица, которую извела своими придирками фрау Кампф, муж ее собственной персоной вышел на лестницу с совком и веником. Он приветствовал всех проходящих: «Доброго здоровья» — и был в полосатом фартуке, подвязанном под мышками. Прежде чем снова наклониться, чтобы подобрать мусор, он еще говорил: «У мозй Ирмы небольшое заражение крови».

Детей у них не было, хотя, если судить по фигуре, фрау Кампф могла бы иметь их с полдюжины. Фрау Кампф была красива. Тут уж ничего не скажешь. Ее платья в любом месте были наполнены приятностями. До обеда красивая дама читала иллюстрированный киножурнал, после обеда ходила в кино.

А вот и квартира Коземундов. Две комнаты, кухня, балкон и клозет. Три человека. Марилли, о которой все в один голос говорили: «Ну, эта себя покажет»,— было уже восемь лет, и она носила девичью фамилию матери. Мать привезла ее в качестве приданого с курорта Бад- Тольц. Прежде чем все стали называть девочку «вертихвостка», жильцы дома звали ее «дичок». Относительно отца Марилли ее мать, даже перед собственным мужем Карлом, хранила гордое молчанье. Собственно говоря, она и сама не знала, то ли это был истопник Шорш из курзала, то ли итальянский гитарист, то ли, наконец, владелец пансиона, в котором она тогда служила. Все трое пришлись на одно время. Карл Коземунд, очень уважаемый револьверщик и токарь по металлу, познакомился со своей женой на пароме, два месяца спустя женился на ней и удочерил Марилли. С тех пор он вообще ее не очень-то замечал.

У него и с женой хлопот было не обобраться.

Она всегда вставала среди ночи, когда он приходил из пивной, которую посещал регулярно два раза в неделю. Открывала кран в кухне, чтобы шум воды заглушал все остальные звуки, и обследовала мужнины штаны, висевшие на полированном бамбуковом стуле.

Затем она клала на кухонный стол стеклянную трубочку со снотворными таблетками, как будто бы она их принимала с горя. Но Карл давно их сосчитал. Как было семь штук, так и оставалось. Вернувшись в постель, она испускала трехкратный вздох и злобно засыпала.

Поутру у фрау Коземунд, Карл иногда называл ее Матчи, лицо бывало судорожно искаженное, как на ринге У борца в весе мухи. Смеялась она очень редко и разве что из высокомерия. У нее были две разведенные сестры, и °на все больше отдалялась от мужа. Но все-таки очень его любила, он хорошо зарабатывал и имел доброе сердце квалифицированного рабочего.

Марилли сначала спала в столовой, а потом в кухне, на оттоманке. Маленькое создание, прижитое от неизвестного отца, она имела довольно мужества, чтобы не бороться со своими чувствами. Бессознательно она всегда делала самое несложное и была совершенно естественна. А потому всегда была голодной, упрямой, нескромной, суетной, ленивой.

В школе учительница часто говорила Марилли: «Страшно подумать, что бы было, будь все такие, как ты».

Но скороспелое дитя быстро сообразило, что в большинстве случаев люди совсем не такие, как она. А значит, ей нечего страшиться, что из-за нее общество подвергнется распаду. Или произойдет светопреставление. И потому она была такой, как была.

Ее первый сознательный шаг в жизни стал шагом к самой себе.

Шею Марилли обвивала черная бархотка, на которой висело золотое сердечко. Впрочем, не золотое, а только позолоченное и полое внутри — для фотографии. В нем и правда была фотография. Черноволосый мужчина с большими, влажными, одуряюще-сокрушительными глазами. Он был мечтой Марилли, и она вырезала его из обертки сигарет, на которой стояло «Рамон Новарро».

Личико у нее было, как амулет, лоб — чистое совершенство, рот — невинно алчный, с прихотливо изогнутыми губами. Волосы длинные, прямые и красные, как радиопровода. Вообще же в ту пору она была еще большим ребенком.

По соседству жила бабушка Кни. Очень старая женщина. С бельмами на обоих глазах. Так что одним глазом она ничего не видела, другим — очень мало. У старухи волосы все еще были черные, и трижды в день она выпивала полную фаянсовую кружку пива. В пиво она крошила две круглые булочки. И всю неделю не ела ничего, кроме жареной селедки в три часа пополудни. Своего внука Леонарда она частенько била половником, немного пригоревшим спереди.

Деньги бабушка Кни различала, ощупывая их ногтем по краю. И держала только звонкую монету. Когда случалась гроза, молнии прорезывали небо и от грома сотрясалась старая мебель, крашенная масляной краской, бабушка уходила в темную переднюю, зажигала освященную свечку и... очень боялась. Леонарду вменялось в обязанность бояться вместе с ней и читать стихи на темном библейско- немецком языке. Не пьяная, то есть за полчаса перед очередной кружкой пива, старуха даже бывала доброй.